September 13th, 2016

Кира Муратова про мерзость с любовью и всяческой нежностью

«Астенический синдром» (1989) Киры Муратовой

Чудовищная и прекрасная картина. Похожая на неизвестное полотно Иеронима Босха, включившее в себя микрокосм и макрокосм, и стало быть «18+», не для детских глаз – но вывешенное в школьном холле, где проходят пионерские линейки. «Астенический синдром» слегка напоминает Питера Гринуэя (и «Священные моторы» Каракса), по той – в случае Гринуэя – пышности, мнимой хаотичности, «мусорной свалке», где накидано что угодно, кинопомойке, которая воняет и благоухает в одно и то же время. Но Гринуэй барочен, манерен, и играет гармонию мажорными аккордами, пока в кадре разлагается плоть. Муратова не знает ни барочной, ни классической, ни ренессансной гармонии, или не хочет знать, во всяком случае в конце 1980-х – не хотела или не имела сил на то. «Астенический синдром» - это поздняя осень советского средневековья, темный перестроечный век, спетый не ангельскими голосами мальчиков, кастратов или девственниц, а похабным ярмарочным райком, в лучшем случае – советская «Кармина Бурана» странствующих комсомольцев-голиардов. Кино настолько жирное, что его плоть складками свисает по краям кадров, а в крови его холестериновыми бляшками плавают потускневшие лозунги и интеллигентские штампы. И так парит в своих сновидческих высях, что пересказать поток образов не представляется возможным: от прикосновения слова любой внятный образ Муратовой, которая точно сомнамбулой снимала своё кино, во сне держала камеру и командовала актерами – никнет, исчезает, испаряется. «Астенический синдром» - из фильмов породы «вавилонская башня», или, если хотите, готический собор, только собор недостроенный, кривой, перекособоченный, но окропленный иссопом и кровью, делающими сами камни – божественными. Это кино длится, длится и длится, но достаточно попасть в эту красно-чёрно-золотую воронку с призраком сепии, и хронометраж в два с половиной часа покажется точкой, только растянутой во времени. И само воздействие его – нагнетательно, будто сонет построенный Петраркой на протяжении столетий дописывался бы другими авторами, пока перед нами не оказалась бы рукопись длиною в жизнь, шумящая на разные голоса обо всем на свете. Удав Муратовой все ползет по твоему телу, по ногам, рукам, по шее, но душить медлит. Там, где Гринуэй остановился бы художником, окинув фреску взглядом – «закончено», Муратова неутомима, ей не свойственно останавливать мгновение прекрасное, какое там! – мгновений уже рой пчелиный, который угрожающе ветвится над тобою в небесах, и растёт, растёт, растёт. И действует на нервы на животном уровне. И действует на душу так, что хочется ей спрятаться, но некуда спрятаться ибо Первый Ангел Господень вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю советских восьмидесятых. И падала ниц, и, воя, умирала огромная страна.

Муратова добивается не катарсиса, а чего-то после него, где нет уже идеализма «прозрения». В переводе на язык секса – не оргазма, а посткоитального оцепенения. После просмотра чуть ли не физически ощущаешь проженные пятна на сетчатке глаза: как если бы два с половиной часа смотрел на корону солнца во время затмения. Как и позднее, в «Трех историях», в «Астеническом синдроме» царит золотая осень в красках Высокого Средневековья, ясная, ослепительная в своей ясности и прозрачности, на такую ясность бедные глаза зрителя не расчитаны: эти цвета ярмарочные ли они, базарные, уличные, как будто на контрасте к происходящему бедламу – занебесные, это свет финала «Божественной комедии», земные души глядеть на него не могут, не готовы. При этом «Астенический синдром» в действительности не привязан ко времени советской и постсоветской чернухи в кино и в жизни. Муратова видела вашу и нашу перестройку в гробу, там же видела и капитализм с коммунизмом, для неё это всё бестолковые, ненужные слова, потерявшие всякий смысл в человеческой толпе вселенского ли педсовета, разговора о либеральных ценностях, учеников, учителей, базарной ругани, грязи в метро, сотен жоп, человеков без свойств, пьянства, мата, какого-то многоветвистого всеобщего блядства, сепии смерти и похорон, и великой без дураков красоты: Красоты хочу, человеческого, божественного, но прежде всего Красоты! – орет Муратова, видя как никто на самом деле эту самую красоту в мелком быте, в ужасах своего времени, в сценках, где отец бьет кошку, потом бьет дочку – это страшно, но и дико смешно. Это дикая красота, ускользающая от любых слов – красота хищная, андеграундная, красота диких псов с городских окраин, красота вонючих и облезлых нищих, красота пляски тел, веселыми марионетками болтающихся на виселице в ожидании воронья.

«Астеническому синдрому» как раз этот самый синдром не свойственен, как не свойственен он Муратовой – ни ангедонии, ни астении, сплошная истерика жизни, пульсирующей под объективом ее кинокамеры. Тошнотворное, но ослепительно прекрасное варево жизни снято ею при кажущемся хаосе происходящего в математически-точных чертежных этюдах на миллиметровой бумаге, каждая фраза могла бы пойти в народ (если бы народ интересовался Муратовой), чуть ли не каждая сцена вжирается в зрительский мозг незабываемым образом. Вот школьница, целующаяся с учителем в поезде метро, и школьница же с размазанной помадой на губах – на перроне. Вот пожилая толстушка, учительница-завуч пискливо – точно кастрат – разговаривающая со всеми на свете на повышенных визгливо-истеричных тонах. И как тут её не возненавидеть, эту воплощенную «советскую тётку», эту воплощенную Пошлость? И вот та же «училка» дома, с сыном, глупо хохочущая с ним над чернющей его остротой – и как её тут не возлюбить, какая она все-таки милая… В «Астеническом синдроме» Муратова, которую обвиняли и обвиняют в мизантропии, сама, своими руками, препарирует мизантропию, эту гадость, налипшую на мозгах, и свойственную как советчикам, так и антисоветчикам, как читателям тогдашнего «Огонька», так и партийцам; взгляд их скользит по людской картине: кого бы еще возненавидеть и одарить презрением, отделив себя от мерзкой людской жижы в уютную элиту, заснуть и видеть сны на двенадцатом этаже сталинской высотки, да пропадите вы все пропадом. И, казалось бы, в «Астеническом синдроме» есть всё, что только можно презирать и ненавидеть: от проклятущей людской очереди до маленькой противной мещанки . Но отчего-то этого не происходит.

Фильм вообще, конечно, можно посмотреть под двумя разными углами. Первый, и самый очевидный – будет мизантропическим. Лента начинается фильмом-в-фильме, стартующим в свою очередь с похорон и знакомящим со страшной жизнью женщины, потерявшей мужа, и теперь ненавидящей всех и вся, и себя в первую очередь: «Да вы ногтя его не стоите!», - вопит она. Фантастической пробы нигилизм. Дай возможность, и она взорвет себя в метро под крики «Аллах Акбар». Что поразительно, большинство умников примеряют этот постпохоронный нигилизм на себя, и ненавидят «эту пошлость вокруг», и кричат «это диагноз обществу!» Страшно представить, что в каждой голове интеллигента и интеллектуала может сидеть эта маленькая женщина с поясом смертника, рафинированный Дез Эссент, пересаженный на радикальную почву. Другой такой тип постпохоронного нигилиста сидит в кинозале, досматривает ленту о потерявшей мужа женщине, сладко посапывая. У него астенический синдром и нарколепсия – он засыпает в самое неподходящее время (или, наоборот, подходящее – для него, не желающего ни слышать, ни видеть всю эту гадость вокруг). И если женщину в фильме-в-фильме нам всё-таки было жаль, то вот этого человека пожалеть тяжело. Герой – учитель в школе, Николай Алексеевич, его всё достало, он от всего устал: от ни во что не ставящих его учеников, от жены, от тёщи, от проклятой мещанской пошлости, от тупых разговоров в парке. А ты смотришь и не понимаешь: как всю эту разросшуюся средневековым гобеленом жизнь можно не любить, или хотя бы не испытывать любопытства к ней, нежно-человеческого любопытства малого к большому, любопытства младенческого? Разве не прелесть две школьницы-подружки, сидящие за первой партой, обеих зовут Маша, одна брюнетка, другая блондинка, и говорят они зачастую в унисон (одна из них – Наталья Бузько – и вы не поверите, что ей в кадре не 14-16 лет). Разве не поражает воображение арт-хаусный вертеп в квартире сестры учителя (и, о ужас, с раздетыми школьницами), абсолютно невинный почему-то, и милый, милый. И ученик Ивников милый, который подрался с учителем, но который спасает юродивого от двух стерв. И этот самый юродивый, радостно вытаскивающий из лужи розовую туфлю. И разве не очаровательно беседуют о коте и муже две дамы-денди в парке, от разговора которых учителю невмоготу? Невмоготу? Но почему?

Вот если зритель принимает героя за Героя, и видит всё его глазами – то картина, конечно, аккуратно ложится в лекалы «острого социального перестроечного кино», а самого зрителя можете смело обвинять в мизантропии. Если же вы, глядя на кислотное кипение этого советского Босха, не испытаете омерзения (или «только омерзения»), и почувствуете хотя бы на мгновение не только ужас, но и всю красоту мгновения, мгновений – то кино перестанет быть социальным совершенно, и станет психологическим этюдом про больных ненавистью, презрением к другим, про «остросоциальных гадин». В принципе, Муратова не ставит перед зрителем выбора, ей не до зрителя вообще, она пытается разобраться с собой, с собой и взглядом на этот чудовищный, но и прекрасный мир, который был бы возможно во много раз прекраснее без советских людей (да и вообще без людей), но был бы в то же время чего-то лишен. Лишен, например, свойственной тому же «Астеническому синдрому», как и «Трем историям», и «Мелодии для шарманки» - какой-то жестокой нежности. «Астенический синдром» - телеграмма со всяческой мерзостью, но ещё и с нежностью, с большой и мало кому нужной отчего-то любовью. «Я вас всех люблю! Люблю, бестолковые мои такие, подлецы и шлюхи, воры и скучные люди, бездари и гении, всех люблю, идиоты!» - так только и можно перевести на язык кинописьмо Муратовой. От мерзости в кадре может заболеть голова, и в висках стучать будет, спору нет, но от нежности – в кадре и за кадром – сердце болит ноющей болью, болит и воет. Муратова стала великой в тот момент, когда полюбила не только окружающих героя людей, но и самого героя, который ей тоже мил. Она стала великой в тот момент, когда в финале за героем в психушку приходят его любимые ученицы Маша и Маша, и в сонной палате ночью будят несчастного педагога: «Николай Алексеевич! Николай Алексеевич! Проснитесь!» Кричат они ему и смеются сами волшебным смехом феи Динь-Динь. И они принесли ему одежду, и просят идти за ними, и Муратова, не в силах сдержаться, четыре раза с разных ракурсов показывает смеющихся девочек, которые подносят бедному учителю одежду, а одна Маша, блондинка, просит жениться на ней, потому что она его любит, и они будут жить вместе. «Где?! – спрашивает ошеломленный учитель, - да и как же родители твои, Маша?!» «Все будет хорошо, - говорит Маша, - мама у меня очень добрая, не обращай внимания, если будет ворчать, все будет хорошо… И куда подевались два с половиной часа грызни всех со всеми и пресловутые перестроечные ужасы? Когда тебя отпускает муратовский Босх, ты остаешься с письмом её в руке, бумагой, закапанной твоими слезами, и буквы «всяческой мерзостью» расплываются, и остается одно только слово «нежность».

И именно этой нежностью наполнена лучшая, наверное, сцена в фильме: где та самая неприятная завучиха Ирина Павловна (гениально сыгранная Свенской) в комнате, с пошлым всегдашним ковром (ковром и рисунком на ковре Муратова нарочно тычет в зрителя), в комнате, заставленной стульями, диваном, столом, в этой страшной неразберихе, в комнате кричаще-багровых тонов она разучивает «Strangers in the Night» на трубе. И вот это уже не раёк, не смех сквозь слёзы Вийона, а ангельских голосов поэма. Потому что, как и во всякой «божественной комедии», здесь есть не только инферно с чистилищем, и потому она и комедия, что все закончиться должно хорошо – Раем. Другое дело, что Николай Алексеевич добраться до него так и не смог. И не стало Николая Алексеевича тогда, как будто никакого Николая Алексеевича никогда и не было. Но в раю Муратовой, думаешь ты про себя, зарезервировано место для советской завучихи Ирины Павловны, которая разучивает «Strangers in the Night» на трубе. Нетрудно быть художником, создавая героя нашего времени, страдания интеллигента, который на деле оказывается зачастую человеком без свойств. Гораздо труднее разглядеть в завучихе скрытого ангела, разглядеть, а потом безо всякой фиги в кармане воспеть, и так воспеть, как рыцари воспевали в Средние века Деву Марию.
  • Current Music
    Iggy Pop - "Livin' On The Edge Of The Night"/"The Passenger"
  • Tags