February 9th, 2018

повесть об Анечке. глава третья. [девочка в жёлтом платьице, звезда и Королевство Фей]

Стоим мы у окна, и взмахом рук она (посыпались на подоконник мотыльки, и затрещали в стёкла, и повалились на пол – но через миг прильнули снова к ней) – так резко раздвигают шторы в комнате весной – раздвинула реальность сна. И вид на старенькую улочку вот так же распахнулся: и вместо поздней осени в глаза ударил май цветущим бешенством, отгнившей прошлогодней плотью и высохшей листвой, ещё холодным ветром и ветхой диско-музыкой времён отцов из ветхого же клуба, где, толком не умея танцевать, резвились мы в Лето Господне 19… какое-то… какое? Не помню я, подводит память. Зато нельзя забыть явление её из потной полупьяной танцующей толпы: как искра Божья в тёмном грязном мире, так на картине одного венецианца луч золота с небес стрелой Амура падал на чело еврейки молодой. Неловкая, худая, угловатая, в дешёвом жёлтом платье с чёрным ремешком, смеясь, она всё время поднимала голову, и обнажала молодые зубы – и прыгала с подружками как Бог положит на душу, забыв и про толпу, и про подружек, про гибель мамы позапрошлым летом, про бирюка-отца, про то, что не умеет танцевать пока, про бедность дома (что дома у нее всего четыре платья, и нет магнитофона). Ей некуда девать всю силу юности, и роскошь молодого тела, и радость, ярость жизни – какой-то хищник рвётся изнутри, из детства в юность: вчера еще слепой котёнок, вот только-только научившийся мяукать – сегодня кошечка, а завтра уж – Багира.

Мы познакомились с Надей, и скоро, слишком скоро, друг друга полюбили – казалось, до сих пор тела и души наши были кувшинами пустыми, которые природа, время, Боги или жизнь несли на головах и на плечах. Устав от ноши, поставили их рядом, наполнив их вином из винограда, отжимали который Афродита с Артемидой, резво топча ягоды маленькими ножками, от запаха по вечерам дурея. Они, должно быть, желали танцевать, хотя бы раз, с вакханками – но, обессилев, лишь выбравшись из чана, устало падали на мягкую траву нагими спать: тела Богинь едва были прикрыты тончайшей туникой. Запах вина и запах спящих олимпийских дев, вид прелестей, наверняка, сводил с ума силенов с фавнами, и те бросались в пляски безумные вокруг, не в силах обуздать ни страсть свою, ни волю. Невольно всё же опасаясь кары, боясь смотреть и видеть наготу, запретную под страхом смерти – они дышали тяжело, и, вожделея, звали Диониса, искали дев других, кто утолит мучительную похоть. Отбившимся от стаек горе нифмам – попались бы безумцам на глаза!

Вино это жгло изнутри, поило сердца дурманом, головы шли наши кругом – казалось, ляг мы в постель, вино пролилось бы из нас как из бурдюков, и всё вокруг заросло бы лозой, и кровать опустилась бы на воды, отправившись качаясь в далёкие зелёные моря, в которых прыгая, приветствовали бы нас, преследуя дионисийские дельфины. Так любят, верно, только в подростковые года: хмелея, взахлёб, задыхаясь, не утоляя жажды, а лишь дразня сердца. Не видя ничего вокруг себя, как стадо буйволов на водопое после перехода через засушливые пастбища: вываливая языки шершавые, они заходят, погружая в воду бугристые горячие тела, хлебая жадно и не замечая с десяток хищных ртов шакалов и саванных кошек.

Так мы с Надей любили. То была первая моя серьёзная любовь, сопровождаемая известными рассветными молчаниями, гуляниями от первых и до последних звёзд (а наша с Анечкой звезда продолжала холодно лить свет, брезгливо подмигивая, и было больно смотреть на неё, вспоминая детские годы), неизбывным томлением, невозможным нахождением слишком близко рядом, и совершенной уже невозможностью покидать друг друга на час, другой. Всё лето стояла едва ли выносимая жара, воздух раскалённый можно было бы, кажется, нарезать пластами, кусками, столбами – пруд мелел, скотина ходила дурная, и мы с Надей ходили дурные, сами не свои от почему-то мучающих нас чувств, которым уже не хватало, конечно, одних поцелуев – но перешагнуть через тонкую красную линию не могла ни она из-за подростковой стеснительности, ни я из-за накатывающего на меня ужаса как-либо навредить ей.

Collapse )