Сергей Афанасьев (vergili) wrote,
Сергей Афанасьев
vergili

Category:

Молодые и невинные: Саломея

Stan Getz, «Nobody Else But Me» (1964)

Дождь заканчивался. Сигареты падали возле меня недокуренными, пока я ждал ее на остановке, а она одна, маленькая такая и испуганная, сделав 500-километровый прыжок через все города и «против» мамы с папой, двигалась ко мне медленно, неумолимо, в одной из бесчисленных маршруток города, в октябрьских сумерках….Сестра приехала поздно вечером, неожиданно для моих родителей, всполошив дядь и теть, принявшихся шептаться за спиной: «они же родственники!». Она, невысокого роста, в темном дождевике, была слишком скромна, чтобы при встрече, выбежав из автобуса, тут же броситься в объятия. Но, наглая и самоуверенная в маниакальной влюбленности, ничего как будто не боясь, уже дома прижималась ко мне всем телом. Только-только с осеннего холода, сестра светилась от смелости своего поступка, смешная в этой быстро исчезающей тоске при взгляде на меня, когда она понимала, что я тут, надолго, на много часов, плотный, целый, живой, не в бреду, не во сне….Я влюблялся в нее, в Стэна Гетца, в звук угрюмого бархатного саксофона, в злую, но завораживающую дьявольским притяжением красоту его музыки. Только такая музыка и была способна вместить в себя и простить нашу с ней игру в инцест, в любовь на краю, на грани, между безумием вседозволенности и тоской запретов.

Ночью она капризно плакала, расстроившись, что дверь в мою комнату не закрывалась, и нам в любую минуту могли помешать. «Почему, ну почему ты не сказал, что у вас нет замка?!» Окна я не зашторил, и луна бросала медовые лучи на ее голое тело, силуэтом надгробного памятника фосфорецирующее в темноте моей спальной. Мы лежали на разных кроватях, я не смел прикоснуться к ней тут же, в невозможно-бессильном яростном оцепенении разглядывая ее золотом покрытые плечи, белизну шеи, плавно уходящую в тень. От окончательного оформления красоты днем не столь совершенного профиля ее лица веяло мистицизмом. Она получала почти физическое удовольствие, сбрасывая с себя простыни и покрывала. Она уже тогда любила спать обнаженной, раскинув руки и ноги в ошеломляющей свободе юной нимфы, едва-едва начинающей истлевать похотью, в легкой дымке порочности… «Ну иди же, иди сюда…. Пожалуйста!». В отчаянии совершенно не контролируя себя, вряд ли даже предполагая будущее чувственное наслаждение она истерично била ладонью о белую простынь, и это движение чего-то золотого оставляло в пространстве ночной комнаты след, словно на фотографическом снимке с увеличенным временем выдержки. Сердце мое стонало, билось в апокалиптическом барабанном угаре, выбрасывая в сосуды все больше крови, повышая артериальное давление. Сердце билось в синкопирующем ритме странного танца, этакой пляски смерти с саблями или семью покрывалами… Когда я начинал несмело скользить ладонями по вдруг ставшей белоснежной спине – матовая в лунном свете ее фигура становилась идеальной, точеной, будто бы из слоновой кости. Саломея, она принимала мои ласки откинув голову… Саломея… Она задыхалась от одних лишь моих прикосновений.

Джаз – это эротика без высвобождения, натянутая до предела струна. Когда красивое, все красивое, что окружает тебя, в один момент вытягивается по стойке «смирно», пережимая/сжимая оси абсцисс и ординат в тугие канаты. Тогда красота вжимается в ограниченное пространство, переставая быть дымчатой и еле уловимой. Напротив, она графична и напряжена до предела натянутым покрывалом, белоснежным в лунном свете. Предметы впечатываются в  определенные только им богами свыше места, координаты не нарушаются, время математически точно.


Мы так и не переспали в ту ночь. Но, в каком-то смысле, наслаждение, полученное нами даже не друг от друга, а от самой картины-в-движении, от себя, от ночи, разглаженной лунным светом, его струнами, металлической золото-серебряной сетью выпрямляющей и выплавляющей из бесформенности сумрака совершенство, было гораздо более ярким и запоминающимся. Продолжая ласкать ее я вспоминал жуткую историю, рассказанную одной знакомой. О прибывших врачах «скорой помощи» на квартиру, где окна были зашторены от дневного света, а в центре, на столе, посреди зажженых свечей на блюде-подносе лежала голова молодой девушки. Знакомая, тут же рухнувшая тогда на пол, успела запомнить еще странную, невероятно почему-то поразившую ее деталь: у девушки была очень длинная и красиво уложенная русая коса, «как золотое руно!». Глаза убитой были открыты, но в мертвых зрачках ничего не отражалось. Лик ее, напоминавший мистическую православную икону из параллельного нам мира, был прост, чист и ясен. Лицо не исказила гримаса ужаса. Она смотрела перед собой спокойно, ничего уже не видя, но бросая свою умирающую красоту последними горстями в живых, напуганных этой картиной людей, в исказившееся от ужаса пространство. «Скорую» вызвал обезумевший муж, порешивший любимую по какому-то одному ему ведомому поводу. Он сидел тут же, за столом, опустив голову на ладони, в странной задумчивости. Он очень обрадовался прибытию врачей, и, говорят, был вежлив и оживлен, рассказывая.

Мы не любили целоваться, у нас обоих это вызывало странное отвращение. Как будто бы мы целовали родителей, я – свою мать, она – своего отца. Но зато, доставляя наслаждение уже одним даже горячим пульсирующим дыханием, совершенно случайно находили эрогенные точки друг друга….Голова кружилась, и мне почему-то казалось возможным отрубить, отрезать тотчас собственную, ставшую лишним придатком в этой ночи, голову. Безголовым принести кровавый кочан ей на блюде, вручив себя девочке всецело и полностью. Я был уверен, что кровь хлынет из разорванных сосудов фонтаном, заливая ее матовое золотистое тело алой жидкостью, в ночной комнате в миг заблестевшей бы "черным золотом", нефтью. Как в том фильме Трюффо: «красное по золотому». Алый, красный, ярко-красный цвет… Я боялся поцеловать ее, но она, конечно, зацеловала бы эту голову до смерти, Саломея. Голова моя жила бы еще несколько минут, но не смела бы говорить, дабы не разрушать момент совершенно-прекрасного. Одни глаза рассказывали бы ей о моей влюбленности. В последние минуты, в мгновения умирания, угасания сознания я бы успел еще почувствовать влажные губы ее на своих зрачках….Залитое алым цветом белое ее тело [алхимическое превращение Луны в Солнце!] утром не подавало бы признаков жизни… Алое и горькое, как алоэ.

Пока Стэн Гетц выдает свое заключительное соло, вспоминаю 13-14-летнюю теннисистку в красных футболке и юбочке [алое!], игравшую самозавбенно и прекрасно на корте одной из детских спортивных школ. Мой собеседник, директор школы, не замечал, в отличии от меня, этого матча, в котором девочка в красном явно проигрывала. У нее тоже была коса, но не такая длинная и черного цвета, свободно хлеставшая по вспотевшей спине. Движения ее были не совсем умелые, но яростные, жесткие и уверенные. От перемещения девочки по корту невозможно было оторваться. Возможно Гумберт Гумберт разглядел бы в ней бывшую нимфетку (ему ведь нравилось когда маленькая Долорес Гейз играла в теннис?). Но, так или иначе, девочка в красном каким-то потустороннем чутьем [животным чутьем будущей самки?] осознавала собственную силу, и иногда смотрела по сторонам в поисках восхищенных ею глаз. Поймав мой взгляд, она уже не упускала случая стрельнуть по нему своими глазами вновь и вновь….С ракеткой она стала управляться еще увереннее и жестче (что ей не помогло, увы, выиграть матч), доставляя тем самым почти физическое наслаждение мне и себе. Она флиртовала со мной всем своим телом, каждым движением, слишком красиво перебирая ножками, когда отбегала от сетки, чтобы ударить по мячу, и под очень уж точным, словно найденном ею в мгновения ока методом золотого сечения, углом  доставала самые сложные мячи….

На следующий день, когда, принимая ванну, сестра – улыбаясь и смеясь – попросила помыть ее, она уже совершенно смело и неприлично подставляла тело под ласку воды из душа. Намыливал ее вдруг притихшее тело я в какой-то сомнамбулической отрешенности, еще не прошедшем с ночи. Опустив руки она буквально дарила себя, отдаваясь струям воды и моим ладоням. Глаза были совсем не стыдливо, а во флере получаемого наслаждения опущены вниз и полуприкрыты….

Звук воды, десятком маленьких ручейков стреляющей из душа и окутывающей ее медовое, теперь уже в свете лампочки, тело теплотой…

Звук прерывистого дыхания ее, перемежаемого всхлипами/вздохами…

Звук скрежета – скрипа длинных ее ногтей по эмали ванны…

Звук внезапно наступающей тишины, когда чересчур натянутая струна, на которой сыграли минуту назад сладчайшую из мелодий, напряженно лопается, в изнеможении выбрасывая в пустоту обесточенного пространства последние ноты, бьющиеся в агонии.

Картинки: by William Ropp, by Dirk Braeckman, by Allen Frame, Marilyn & Kate Bush и проч.
via в основном
[info]vintagephoto

Tags: jazz, jazzy-love, nocturne, salomé, детская комната, инцест, кардиограмма
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments