Сергей Афанасьев (vergili) wrote,
Сергей Афанасьев
vergili

Categories:
  • Music:

в лагуне они мерцают и качаются на поверхности фильма как поплавки [когда кино дирижирует тобой]

«Юность»  (Youth/La giovinezza, 2015) Паоло Соррентино
Соррентино уже размышлял о старости в «Великой красоте», где солировал Тони Сервилло, но там оба скорее медитировали над Римом, искусством и красотой. «Юность», формально посвященная старости, кажется слишком для такой темы как раз формальной, искусной, виньеточной – старость на картинах рококо. Она не впускает в себя прочувствованное сожаление, глубокую печаль, сухую скорбь и даже нежность воспоминаний. Для этого она чересчур лакирована и изящна – это старуха-аристократка, молодящаяся элегантностью нарядов, надушенностью и побелкой лица и старыми, вышедшими из моды манерами, чувством юмора и моральными сентенциями. Никто всерьез ее не воспринимает – но представить вечер без нее, тоже никто не в состоянии.

«Юность» работает больше с восприятием времени и эмоциями, которые это восприятие вызывает в уже почти безвольных человеческих «я». Мир как воля-около-нуля и представление-стремящееся-в-бесконечность. Неизвестно, насколько это психологически достоверно, но пожилые герои видят окружающий юный мир ярким до боли в глазах и музыкальным до звона в ушах – точно в банальном смысле ловя последние мгновения уходящего времени, которое большей частью утратилось, но на донышке пара капель его все же осталась. Если «Великая красота» переполнена была при всей «дольче вите», шуме и ярости – святостью, тишиной и ускользающим прекрасным – то в «Юности» осталось все последнее, а феллиниевские аллюзии расплылись в расфокусе. Один из героев формально отсылает к «8 ½», вот только герой Мастрояни хотя и устало, но презентует юность; тут скорее можно вспомнить «Земляничную поляну» Бергмана – но в «Юности» нет одиссеи в прошлое. От Феллини тут в действительности мощное образное кинематографическое начало: картины, сцены, узоры – оставляющие долгое время неисчезающие следы на сетчатке зрительских глаз. Соррентино не очень интересуют старость и сожаления, он для этого, как и старец Гёте, например, слишком счастлив и гармонично устроен. Золотая середина Горация. Умиротворенность, чистота, ясность. Улыбающийся буддийский монах. Тема старости ему интересна возможностью показать «осязание мира кончиками пальцев» и «тысячью биноклей на оси» (для Соррентино это настолько важно, что возможность и, главное, желание вбирать мир маленькими сценками-шедеврами он дает и молодому герою Пола Дано). Любые вербальные объяснения и проговаривания здесь оказываются до нельзя пошлыми и истерзанными столетиями литературных опытов – диалоги для Соррентино тоже лишь еще одна возможность понаблюдать за миром и его героями, приблизиться к ним, услышать, как интонирует ту или иную фразу Кейн, как чуть ли не скабрезно ухмыляется Кейтель, как задыхается, набивая мяч, Марадона. Для Соррентино диалог, реплика, вздохи и плачи – как жесты для танцмейстера и балерины. У этих диалогов, если так можно выразиться, «скульптурные формы» (так бывает, например, у Коэнов): они при этом искусно написаны, с чувством юмора, и очень умны и смешны тогда, когда персонажи не пытаются объяснить мир, собственную старость и надвигающуюся смерть. Вот в «Смерти в Венеции» Висконти, фильме тоже формально еще и о старости (кажется, композитор Майкла Кейна тоже оттуда), герой Дирка Богарда – это мы, зрители, и мы внимательно, завороженно наблюдаем за сценами в ресторане, на берегу, в городе, и вслушиваемся в окружающие нас (кажется, что именно нас) звуки, диалоги, реплики. Обрывки фраз, речи чужих и «эпизодических людей». Мы узнаем мир как будто не мы, а он заново родился.

И у Соррентино юность, окружающая героев – цветной шум, из которого старики острым жадным взглядом выхватывают замечательные фотоснимки. Их восприятие обостренно до болезненности. Они делают эти картинки трехмерными, выпуклыми, рельефными: каждая деталь наполняется смыслом как кувшин – водой из горного ледяного ручья, каждый эпизодический маленький персонаж – подсвечивается софитами. Можно сказать, что фильм про старость, которая наблюдает юность; а так как мы смотрим итоговое кино, то оно нас ставит на место старости, и заставляет видеть мир глазами тех, кому уже немного, недолго осталось. Этот мир прекрасен и абсурден, и нельзя сказать, что он печален или полон счастья – потому что последнее привносится в него человеческими эмоциями. Но, опять же, именно мир эти эмоции у человека и вызывает, в результате оказываясь только тогда по-настоящему захватывающим и чарующим. Эмоции цементируют окружающие картины, выхваченные из калейдоскопа иллюзии – последние отчего-то становятся очень важными для нас, близкими, теплыми, нужными. У кого-то теплые эмоции вызывает футбольный мяч, у кого-то скрипка. Но старые герои Соррентино – композитор, режиссер, Марадона – волею возраста и судьбы расцеплены с миром, или находятся в процессе такого расцепления. И не то что бы не могут они (но хотят, как «Марадона») или уже не хотят (как герой Кейна) быть в мир включенными/вовлеченными. Марадона продолжает с удовольствием набивать теннисный мячик, композитор дирижирует коровами, режиссер пытается снять фильм-завещание. Просто мир уплывает от них, проплывает мимо: мир за песчаной косой, они – в лагуне. В этой лагуне Мародона не кажется несчастным, герой Кейтеля полон драйва и «юношеского задора», герой Кейна – спокойной удовлетворенности тем, что есть. Потому что то, что делает и делало этот мир теплым, ламповым и прекрасным, эти эмоции и жадная любовь к миру – с ними все же остались.

«Юность» воздушное по своей легкости кино, и при том какое-то огромное, громадное по красоте – как фреска в 25 квадратных метров, заполненная от сих до сих всевозможными образами. Изящество линий, гармония цвета, музыкальное совершенство – и некрасивые, дряблые телеса. «Юность» полна как плоти (от прекрасной – мисс Вселенная, до студенисто-плывущей – пузатый Марадона), так и духа. Отделить одну от другого невозможно. Здесь красивые «случайные» совпадения слов и метафор (при тяжеловесных, «классических» и потому страшно устаревших диалогах о старости, страстях, скорбях). Легкомыслие, легкость (levity) и несерьезность рифмуется с левитацией (levitation). Несерьезность и дурашливость по жизни – с высочайшими достижениями строгого аскетического духа.

Каждый персонаж большой и «многоугольный» как кусок железной руды. У каждого необыкновенный вес – особенно для такого легкого духом фильма. Кино кажется необъятным бассейном, лагуной, в которые погружены рубенсовские (в смысле характера, а иногда – и в смысле тела) туши. Они мерцают и подпрыгивают и качаются на поверхности фильма как поплавки. И каждое их движение кажется полным смысла, хотя никакого смысла, тем более глубокого, в них зачастую нет. «Юность» похожа отчасти на «Волшебную гору» Томаса Манна (но не особо: оттуда взят только швейцарский горный санаторий, полный прелюбопытных человеческих «я» - такой вырванный с корнями кусок времени), которую прочитала легкомысленная певичка, и по прочтению, вдохновленная, спела романс: и вся тяжеловесная литературно-философская муть осела на невидимое дно. Романс красивый, и полный радости петь и счастья жить, даже если печальный. В котором ровным счетом никаких глубин найти невозможно, ничего нового, разумеется, не сказано, ни к какой задумчивости эти рулады и переливы не располагают. Но публика заворожена, и в томлении впадает в забытье. Это кино качает на волнах гармонии, но не укачивает. Как и в случае других гармонично устроенных произведений счастливых авторов, оно недалеко от того, чтобы вынести твой кораблик на отмели скуки, но не выносит. И только потому, возможно, что в нем нет груза менторского тона, выталкивающего вон. Какая-то немного даже карикатурная печаль, понимание невозможности абсолютного счастья и доля усталости – в тоже время не дают улететь «Юности» в синие небеса воздушным шариком. Кино колеблется между. Говоря языком физики – кино это можно представить либо настроенческой музыкальной волной, либо частицей с определенной массой, и эта частица, кажется тебе, намеревается что-то сказать. «Юность» при этом отказывается определяться, кто она. Ей – все равно. Даже не очень хочется. Как настоящей юности хочется оставаться страной любых возможностей, пока еще время не оформило тебя в серьезное, суровое, односложное «я».

Если сказать совсем просто: какой смысл в том, что старенький Марадона набивает теннисный мячик на корте под солнечным небом, и набивает до одурения - тук, небо, тук, небо, тук, небо? Да, кажется, никакого. Абсурд! Но как же это прекрасно и трогательно, до слез прекрасно и трогательно. Соррентино, судя по двум последним его лентам, кажется, знает секрет гармонии и счастья. И умеет передать эту достигаемую человеческим духом только временами высоту - через кадры - зрителям. Делая это чисто, без потерь. От финала, как и от игры Майкла Кейна, перехватывает дыхание. Перебивка сцен музыкальных сценами с оглушительной тишиной в кадре… Сцена с альпинистом и девушкой в горах, то, как она улыбается ему, и как они ухают на тросе в воздух… Какая-то сладостная возвышенная тишина в этих сценах, очень воздушная, делающая фильм/мир огромным, и при этом тихим, умиротворяющим. Он как бы дирижирует тобой, возвышает, успокаивает, настраивает. Останавливает тебя и течение твоих мыслей, рефлексию по поводу того же фильма, просто суету. Останавливает мягко и незаметно. Пуф - и всё.
Tags: cinématographe, requiem, арабески, поцелуй картинок
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments