Category: религия

Category was added automatically. Read all entries about "религия".

forte-erte

там, где слишком красиво – настоящего Бога нет [опыт тоталитарной экзистенции]

«Мир на проводе» (Welt am Draht, 1973) Райнера Вернера Фассбиндера

I.

тоталитарность экзистенции, свобода как блажь
Многие, если не все, антиутопии классической фантастики, так или иначе, связаны с двумя явлениями: тоталитарностью и паранойей. Что такое тоталитарность по большому счету? Лишение свободы. Что такое паранойя? Страх потерять последние свои свободы. Интересно предположить, что любая фантастическая антиутопия – это наглядная демонстрация тезиса «экзистенция – есть тоталитарность». Пока философы XX века спорили о сущности свободы, забалтывая самих себя до изнеможения, авторы дешевого палпа (в т.ч. нуаровых романов), по-видимому, нечаянно доказывали античеловечный тезис: свободы не существует. Любая твоя «свобода» - фикция, блажь. Любой мир – тоталитарен по сути, «тоталитарные режимы» всего лишь очередная манифестация метафизической власти, проекция несвободного по определению бытия. То есть, можно сказать, сама реальность тоталитарна в метафизическом смысле. Что бы ты не сделал, чего бы ты не захотел, против чего бы не выступил – ты был запрограммирован на эти желания, мнения и поступки. Карма твоя была такова! Собственно, спор о свободе и необходимости это вообще старый схоластический спор (что, собственно, не означает, что его современные умники вдруг разрешили). Любой закинутый в реальность (в т.ч. вымышленную) персонаж, герой, человек – существует в рамках концентрационного лагеря, и если он встает в оппозицию к этой реальности, и действует «из чувства протеста» - рано или поздно может так оказаться, что его действия, его бунт были спланированы «начальником лагеря». Тоталитарность экзистенции, паранойя, отсутствие свободы – подводят многих авторов (опять же, не удивлюсь, если нечаянно) к выбору формы своего рассказа: параноидального триллера. Подталкивая нас к выводу, что любая человеческая жизнь – параноидальный триллер и есть. И мы все без пяти минут шизофреники. В сай-фае – это параноидальный триллер в декорациях антиутопии. В киберпанке – параноидальный триллер в декорациях симулированной реальности. В нуаре – параноидальный триллер в декорациях буржуазного капитализма. «Кто я? Настоящий ли это мир? Свободен ли я? Где и кто настоящий властитель и бог? Как бы мне с Ним все-таки поговорить?» Чем это отличается от нашей обычной реальности, в которую мы все заброшены? Да особо ничем. Это всего лишь проекция.

«Мир на проводе» Райнера Вернера Фассбиндера – это именно такое кино. Это шедевр и параноидального триллера, и научно-фантастической антиутопии, и киберпанка (когда киберпанка еще, вероятно, и не было). Но в первую очередь – это шедевр по своей форме философской притчи о кафкианском персонаже, который добивается свободы, «реальной реальности», встречи с Богом, существуя при этом в тоталитарной экзистенции, где он по определению свободным быть не в состоянии. «Все волосы на его голове сочтены». Можешь не рыпаться то есть. А если и рыпнешься – так и задумано было. Расслабься. Любое параноидальное кино, так или иначе, имеет в своем базисе сюжет о борьбе с системой. Не суть, какой: фашистской, компьютерной, госбезопасности, божественной-демиурговой. Важно одно: эта система есть концлагерь. Любая реальность, любой мир, в том числе и наш с вами, в котором я пишу, а вы читаете этот текст – видятся тоталитарнымими, параноидальными, несвободными.


Collapse )

осенняя канцона, прощальная павана без партнера [А́ве, Осень!]

Туман. И город обернулся рыбиной в потоке времени, и замер не дыша на дне вселенского ручья. И замок пал. И крепость нашу оставляет Осень, на зимние квартиры отводя остатки когда-то многочисленного войска. Закатанные в сталь и серебро полки понуро покидают еще не так давно расцвеченные ими же палаццо. Едва-едва доносятся до уха «grazie» прощающихся с всадниками дам. Зашелестели в чаще леса кирасиры. Открой окно, там, вдоль аллей услышишь звон и плеск кольчуг и касок, и робкий топот лошадей, проклятья рыцарей и мат солдат. Никто ни в чем не виноват. Все просто так случилось: кривлянье масок при дворе Фортуны! Натягивают музыканты струны – звенит тоской Луна, желая Осени-сестрице реванша и побед, «и всяческих вообще успехов». И гордо держит подбородок Госпожа, и царственно, неторопливо помавает десницей – приветствуя склонившихся до самой до земли кусты и дерева (на ветках вместо листьев дремлют птицы – десятый видят сон). И золотом торжественно сверкает чешуя начищенных доспехов. И шорох стали, серебра и шёлка палаток и накидок рыцарских на мостовых и в рощах городских так вездесущ и неразборчив. – Как звук ночного моросящего дождя! – как будто миллионы бабочек и птиц с поломанными крыльями пытаются взлететь, но бьются о стекло. И, маскируя армии отход, из собственных запасов Мадонна Осень, не жалея ничего, льёт щедро молоко. Туман бежит волной многометровой, клубится дымом и встает над городом и лесом раскидистым шатром, ощерившись то тут, то там верхушками дерев.

Девятый вал осеннего тумана. Скользящий шаг паваны: при шпаге кавалеры в оранжевых камзолах и дамы в красных платьях с шафрановыми шлейфами скользят друг подле друга в изящном танце. Последней исполняет танец Осень – павану без партнера – «просим, просим!» – ни короля у Осени, и ни дофина, но шаг ее стоически-безукоризнен, и грациозно-точен. И рыбина на дне замерзшего ручья дрожа от восхищения и состраданья к павшим, между прочим, в порыве нежности целует кромку льдины. И как же хорошо! Спокойно дышится, и небо так светло, что если не задернул шторы ты еще – то можешь разглядеть, как рыцари из свиты принцессы-полководца в сердцах бросают оземь что им так было дорого всегда – то золотые шпоры. А́ве, Осень! По мановению Ее святой руки – уходят с октябрем и боль обид, и мелочные ссоры. И горький запах скуки, и сладко-смертные духи живой тоски сгорают на кострах осенних канцон и канцонетт. В еще вчера угрюмое молчание души, и взаимомолчание с тобою – по мановению Ее святой руки вторгается шум времени, и бьются воды времени в невидимую вечность как в гранит: встревоженный и пробужденный многоголосой тихостью осенней ты сам с собою громко говоришь и жарко споришь. И свежестью полны и «да», и «нет», и кажутся неважными ответы. И мой к тебе вопрос, и твой вопрос ко мне – все только кружева на мантии осенней. Прощания, приветы, проклятья, слава дней – взлетают в небеса, под легкий пеплос Осени, скрываясь в складках пурпура Мадонны. Той царственной Мадонны, что, благодарно поклонившись в пояс нам, смиренная - ее поклонникам, пажам и кавалерам дает на всё про всё один ответ: «Благословенны будьте, милые мои. Благословенны. Amen».
  • Current Music
    «Schiarazula Marazula. Danzas Italianas del Renacimiento»/ Mauro Giuliani – «Guitar Works»/ Johann Pachelbel – «Canon»
  • Tags
    ,

песнь странника у стен разрушенной Александрии

Когда-то в жертву Апполону принес я первую любовь. И тело хладное Ее, смиренно преклонив колени, я положил пред алтарем в громаде сумрачного храма. Неистовствовал Геликон! И торжествующие Музы, вдыхая запах свежей крови, курили сладкий фимиам, и на неведомом наречии не уставая пели мне – очаровательные гимны храню я в памяти своей. Но, благодарный, я смутился. Мне показалось, я услышал элегию совсем иную – душа застыла, сердце ныло. Я с болью опустил глаза. И слушал птиц, их странный клёкот в просторах горного далёка, справляя тризну по любви, он походил на плач смятенной, тревожной совести моей. «Не плачь, мы все вернем сторицей. Не поминай ее души. Взамен мы одарим тебя божественным венком Орфея» - так утешали меня Музы. Я молча стае птиц внимал.

И годы после еще, втайне от поэтических Богов, я вспоминал Ее. Скрывая лик милый в трепетных стихах. И обмануть пытался я себя слезами вдохновения. Пел красоту природы, роскошь ее чарующих покровов. С улыбкой на устах блаженно хвалил я сладость бытия. Но было грустно мне, когда Луна ходила в поднебесье, плутая в темных облаках и пела сумрачные песни о том, как предал я Тебя. В свои права вступало время, когда скучающего неба обитель хладная ждала гостей – и прибывали звёзды новые. И двор небесного монастыря был королевским двором: сворачивая с Млечного пути усталые паломники располагались группами. Кострами сверкало небо! И запивали путники тоску былого и счастье нового вином. И песнопения во славу Пречистой Девы раздавались то тут, то там. Я до утра не мог заснуть, а гимны эти стучались в сердце, но душа пугливо затворяла двери: «Ты будешь вечно проклят, – пели, - за убиение любви. Се – смертный грех». И двор небесного царя весь заходился в смехе. И страшен был их смех при свете звезды святого Рождества.

Теперь гляжу на Аполлона я с укором. И Музы вкруг меня печальные стоят. И на неведомом наречии меж собою таинственно о чем-то говорят. Мир старый умирает – новый встает на пепелище мир. И Боги старого прощаются со мной: «Прости нас, смертный, мы – уходим, и бесконечные владения свои мы оставляем юным божествам без сожаления. Увы, забрать венок Орфея мы вынуждены у тебя, и унести с собой туда, где человеку быть отныне уже нельзя. Там звонко бьют в колокола морские волны вечерами, и, разбиваясь на фонтаны, льют свет в ночи, и по утрам на берегах иные люди – встречают гимнами рассвет». – «О Боги, милые, родные, я верил вам, вы долго были друзьями мне, послушайте, верните первую любовь, любовь земную, что когда-то я отдал вам за чудеса, верните – за венок Орфея!». В лучах слепящего заката Бог Солнца опустил глаза и Музы пали на колени: «Прости, но это – невозможно».

Прекрасен был последний их закат. Танцуя скользило солнце в бездну. И к горизонту за руку вела толпу Богов седая Ночь. Я тоже ухожу. Нет места мне: не в дряхлом мире, что вдруг осиротел, не в новом, с юными Богами. Я слышу песни птиц знакомых счастливой юности моей, и птицы эти – постарели. Они зовут меня к себе, примкнуть к печальным длинным стаям погибших душ, и обещают перенести за берег моря бытия мою страдающую душу, и успокоить, и утешить под сенью дикого Востока. Забвение ждет средь райских кущ: в тени ль невиданных деревьев, в объятьях смертоносных гурий. Мне все равно. Я ухожу, а стая птиц наверно отпоёт меня – при звуках погребальной песни при первых проблесках зари меня добром помянет Эос. Я ухожу, перед уходом – пою последнюю молитву. О, Боги новые, Великий Боже новый! Услышьте просьбу старого поэта. Я не прошу простить меня, и не могу просить сыграть по мне языческую тризну. Но, если можно, я прошу, чтоб помолились – о Ней вы! И за помин Ее души свечу поставили, как принято у вас. Еще молю поставить сотни свечек – за упокой Любви моей. Как умерла Она, так мир мой стал безбожным.

мы всё-таки любили [святые и полу-святые]

II.

Когда ты любишь, по-настоящему, во всю прыть сердца, ты редко думаешь о том, что любишь. Нет, лучше скажем так: ты редко проникаешься любовью; ты редко понимаешь её; ты и не знаешь, что так любишь; ты, без весов, не знаешь настоящей её тяжести, не можешь «взвесить» силу любви. Ты даже, опечаленный, и в своей печали такой смешной, мечтаешь о настоящей любви – как раз в то время, в то замечательное время, когда ты любишь сам.

***

Возможно, так бывает потому, что мы, актеры, в такие сверхзначимые годы нашей жизни, всё забываем, играем «в забытьи», в самозабвении? Играем всей душой, всем телом, и не знаем – вот именно поэтому! – что мы играем. Нет, я не о том, что всё игра, напротив. Талантливый актер отчасти, может, сожалеет о том, что не сидит во время пьесы в зале, не наслаждается игрой, не видит точных жестов, не слышит монологов со стороны. После любви, намного после, года спустя – ты можешь оказаться в этом зале, и вспомнить – посмотреть кино – себя. И в ужасе священном от разрешения загадки, так мучавшей тебя когда-то, сидеть раздавленным происходящем на экране: как ты любил! О, как ты любил тогда, не зная, что ты любишь! Как ты любил, совсем не думая об этом, и не вкушая с наслаждением, по капле, мгновения своей любви! Как ты любил, глупец, и ревновал, и злился, и жил на той же частоте, что и она, и плыл по жизни с той же скоростью. И было некогда отстать, отпрыгнуть в сторону, шагнуть со сцены – в зал, и посмотреть на вас двоих, послушать вас обоих. И вас обоих, вместе – за вашу красоту и честность чувства, за саморастворение себя во времени, в любви – узнать, и оценить, и полюбить!

***

Великую, единственную, одну-на-жизнь, любовь мы замечаем только на расстоянии. Нужна какая-то дистанция от точки чувства – до зрительного зала, где мы, в оцепенении (в оцепенении восторга и торжества разгадки) потом сидим. Сидим и вспоминаем, и смотрим про себя кино, и плачем и смеёмся, переживая – за нас двоих, за тех двоих в далёком прошлом, что забывались обо всём, любя друг друга, и саморастворялась река в реке. Твоя река – в её реке. И – после титров, включают в зале свет – встаём, помолодевшие, восторженные. Полу-святые. И думаем, вздыхая без сожаления: мы всё-таки любили.
Collapse )

лето в Петербурге [девушка без лица]

"Привет тебе, о древний Океан!"
Лотреамон, «Песни Мальдорора»

У каждого из нас есть крест, которого бы он не хотел касаться, но что-то жуткое исподволь тянет все же прикоснуться. Коснешься – и на веки, казалось бы, мертвый мир оживает, и человек твой родной как живой стоит перед тобой. Ты становишься громоотводом. Гроза, и небесный разряд бьет через тебя прямо в землю, рвет твои нервы, сердце, разум и душу в клочья. В такие минуты ты не жив, но еще и не умер – ты стеклянная палочка, вращающаяся вокруг себя, бросающая по горизонтам огни и линии. Как если бы кто-то включал волшебный фонарь, и он мерцал для одного тебя: и его мигающие и прыгающие картинки невыносимы. Бывает, что похоронишь близкого, и ходишь к нему на кладбище по привычке, рутиной вытесняя о нем эмоциональную память. Но вот ты случайно коснешься простого деревянного креста, и ослепительным зигзагом небо выжигает все у тебя внутри, слезы катятся сами по себе, и ты валишься кулем на землю, не отпуская в то же время дерева: ты продолжаешь за него держаться, а молния сверху бьет раз за разом, и сердце стучит все сильнее, сильнее. Рука дрожит, глаза уже закрыты, ты жмуришься, не в силах просто открыть глаза и посмотреть – и рвется что-то из глубины тебя, какая-то река, не река, море, безмерный океан проходит по нервам и венам волнами. Лунный прилив на перемотке. Ты тонешь в электрических разрядах, ты на какую-то секунду вовсе перестаешь существовать. И кажется, ты и родился для того, чтоб быть громоотводом – сверхпроводником заряженного Богом чувства. Но так бывает не только с крестами на кладбище. Наверное, у каждого есть и свое хорошо спрятанное место-время. Пирожное «мадлен». Фантомная боль. Здание. Река. Канал и город. Мосты через канал. И набережная. Ты знаешь, что придешь туда – и прошлое, давно убитое и похороненное, вдруг оживет и будет бить жестоко, раз за разом. Там только для тебя идут через все миры и времена оголенные провода – тебе нельзя касаться их, но ты как обреченный протягиваешь руку. Шершавые перила, гнилая вода, мигающее всеми оттенками серого холодное зеркало. Коснись только, и вспыхнет микрофильмом, покадрово, цветными фотографиями – зеркально отраженными в воде – твоя любовь. Не фигурально выражаясь. На той стороне канала облокотится на перила девушка, и положит голову на правую ладонь. И ты увидишь отражение ее в канале, оно плывет и дергается как старенькая кинопленка в аппарате. Увидишь волосы ее, фигурку, платье, пальто, перчатки, зонтик – все вверх ногами. Но как бы не прищуривался – ты не можешь разглядеть ее лица. Вот так стоит она – и свесив голову качается параболой.

Я помню почти все. Все прошлое вскипает пеной, и поднимается со дна реки мозаикой. Там все кусочки паззла на местах. Цвет неба. Вонь улиц. Отец кричит на дочку. Сломавшийся твой зонтик. Вдрызг пьяная девица размеренно бьет лбом в капот чужой машины – ее владелец стоит оцепенев. Вдоль длинного канала там где-то далеко бьют по перилам – возможно дети скучая проводят по ребрам ограды палкой. Наощупь помнишь все твое, от маленьких ладоней до запаха волос, и то, как ты задерживала взгляд в далекой пустоте, и то, как наклоняла голову чуть вправо, когда смеялась. Все складывается в полотно, в большой портрет большого города в тот самый час, там и тогда: туристы, фотоаппараты, то самое кафе, где мы, устав бродить по городу, не в силах были даже закурить. Из точки треснувшего зеркала течет и вытекает целый мир, еще немного, и он бы затопил сегодняшний – все прошлое из глубины канала высоким бьет ключем, и все вокруг облито кислотой, и современность испаряется с поверхности проклятого «сегодня». Как если бы вода в канале имела смешанное свойство камеры обскуры/машины времени. На фотоснимке Санкт-Петербург сто тысяч лет назад, все та же набережная, канал, и пьяная бьет головой в капот, и шум в ушах от истеричных криков близняшек. Все точно как тогда – вот только без твоего лица. Оно словно засвечено. Там свет. Там темнота. Там дымка. Там пустота – и целая Вселенная! Там – Алеф. И ты, любимая, ты можешь быть какой угодно для меня теперь. Изгиб бровей, глаза, нос, губы, подбородок – и несть числа тебе. Так странно – любить тебя по-настоящему, как никого другого никто и никогда, и быть не в силах описать тебя. Красивое математическое равенство двух неизвестных – и бесконечности. Ты помнишь, как мы согласились, что так любить – равно поверить в Бога. Нет, ты сказала лучше: когда полюбишь мир и Бога – на самом деле, Бог влюбляется в тебя. Не ты, а он испытывает это чувство. Когда так любишь – ты любишь Бога в ком-то. Так я любил тебя. Наверное, закономерно, что я не помню твоего лица. Обратная перспектива в иконописи. Не я вдруг вспоминаю, а ты – меня. Ох, это чувство, как будто всматриваешься в точку, и через мгновение точно бутон точка распахивается. Так, верно, Богоматерь просыпается, открывает глаза – и небо ночью взрывается скоплениями галактик. Не ты внимаешь красоте, но просто вдруг Она тебя увидела.
Collapse )
phantasie

«Я думаю, что не смогу убить кого-то, кто любит Россию также сильно, как ты»

"Последний приказ" (The Last Command, 1928) Джозефа фон Штернберга

Чтобы попытаться понять ту немыслимую любовь, которая веет, где хочет, применительно к любви к России, и к «Последнему приказу» фон Штернберга, давайте представим, что Россию для героя этого фильма, сыгранного Эмилем Яннингсом, бывшего царского генерала, кузена царя Николая II, патриота, когда-то надменного сукина сына, ныне ничтожества – что Россию для него олицетворяет некая чудесной красоты девушка. Даже не так – просто любимая девушка. Он ее любит. Непонятно, почему. Любить не за что, а если и есть за что – то не поэтому он ее любит. Он любит ее не потому, что все его предки любили эту таинственную фею, и его «долг» любить. Нет, не поэтому. Он любит ее и не за красоту, потому что есть и другие девушки, в конце концов, не менее, а то и более красивые. Есть, наконец, и добрейшей души девицы, с которыми и жить-то было бы, наверное, лучше, удобнее и приятнее. Хуже того, нашего героя, царского генерала – девушка эта не любит. Она презирает его. Она плюет ему в лицо – а в фильме фон Штернберга метафоры буквальны, он порхающие романтические символы приколачивает к дубовому кресту и спускает на аллегорию псов болезненной реальностьи. Она, Россия, смеется над его любовью. Растаптывает его любовь. Слепая от ярости, топчет его, пинает, кусает. И это совсем не та ненависть, от которой до любви всего только шаг. Нет, наша девушка больше никогда не будет, да и не сможет его любить. Да чего там, ее в скором времени вообще не будет, такие дела. Некому будет отвечать взаимностью, старик. И не имело значения, за дело она презирала нашего генерала, в результате какого-то недопонимания, или, может, предательства (как считал наш герой). Но любопытно: что будет делать человек, любящий эту нашу фею по-настоящему, иррационально, несмотря ни на что – просто так? Будет ли он ее защищать? Конечно. За свою защиту она выцарапает ему глаза – но он все равно будет. Будет ли продолжать любить ее? Конечно. За эту слабость она будет презирать его еще больше, но ему что с того? Она будет спрашивать его, отыскивать причины, мотивы, точки отсчета нелепого чувства, пытаясь понять, почему он любит ее – он не ответит ей, а его туша, оплеванная и уничтоженная, будет пошатываться из стороны в сторону, взгляд будет бессмысленно блуждать, он не проронит ни слова в свою защиту. «А если у меня окажется другой, любимый мной, и ты мне потому совсем-совсем станешь не нужен, неужели будешь продолжать любить меня?» - «Да, буду».

Джозеф фон Штернберг, завороженный подобной иррациональной любовью, этой никому не нужной преданностью, проведет над нашим измученным героем с подачи безжалостной истории еще более жестокий эксперимент. Он поместит дышащего на ладан персонажа в новую систему координат. В похожие условия. Но только выключит все до сих пор поддерживающие его любовь составляющие. Быть может, он так любил Россию из-за царских наград? Из-за монархической идеи? Из-за своего дендистского аристократизма – ну, примерно того аристократизма, что сиял в глазах героя Штрогейма в «Великой иллюзии», или того, которым спасался герой «Леопарда» Висконти? Я, говорит мистер фон Штернберг, отниму у него эту аристократическую гордость и брошу эту элегантную собаку в грязь. Что останется? Дрожащая голова пришибленного Акакия Акакиевича? Оч-ч-ч-ень хорошо! Прелюбопытно! Возможно, он любил Россию из-за этой извечной любви к мифическому Авалону, называемому Родиной? Из-за всех этих березок, церквушек, конкретной «земли обетованной», смешно обставленной невидимыми флажками по периметру? А вот я отниму у него Родину. Не будет у него больше Родины. Нет больше никакой земли обетованной. Фон Штернберг выносит очередной икс за скобку, и, высовывая язык – выводит формулу дальше. Что у нас тут получается? Растерявший все иллюзии человек! Я так и знал! Утраченные иллюзии! Старо как мир! А-а-а, еще держишься, туша, еще пытаешься изображать из себя генерала – видимо думаешь, пока остаешься генералом, есть вероятность победы? Отнимем победу. Отнимем настоящую форму, выдадим бутафорскую. И сабельку игрушечную. Сражайся просто так, все равно проиграешь. Нет, хуже того, ты уже проиграл. Сражения остались в прошлом. Я возведу твой миф в степень мифа, накину на твое чувство киноиллюзию! Передвигает фон Штернберг фигурку дальше. Любовь к русской красавице? Убиваем русскую красавицу. Любовь России к тебе? Поэтому ты ее любишь? Терпеть она тебя не может. И все твои подвигы ради нее – ничто. И перед нами человек без свойств, казалось бы. Который не может, не должен, не в силах любить уже, в соответствии с математическими расчетами. Все – некий миф, ничто, помноженное на ничто, нуль. Иллюзия. Все сон. Все суета сует. Курение опиума.

Там, в скобках, ничего не должно остаться. У Бунина с Набоковым был хотя бы талант. У некоторых деньги. У кого-то аристократические манеры и голубая кровь и парижские заседания. Кто-то утешался философией. Но герой «Последнего приказа» остался безродной Каштанкой без хозяина. Как сотни и тысячи прочих. Он и не может приятно обмануться, что «история, мол, рассудит» -  не мыслит он больше абстрактными категориями. Он не может сказать, что где-то есть Бог, и Он на его стороне. После того, что с ним случилось, невозможно ему верить в высшую справедливость. Но он и билет почтительно не вернет. Нету у меня больше билетика, говорит он. Потерял-с, ваше высокоблагородие. Я, знаете ли, здесь притулюсь. Туточки постою. В прихожей ада. Ибо я уже побывал в аду, мне ваш ад более не страшен. Мне бы только присесть где, устал очень. Душа полумертвая, парализованная, болит. Не человек я, тень самого себя. Что-то когда-то было мерцающее, какая-то древняя и юная красота – но все куда-то ушло. Не знаю и не помню, где, ваше сиятельство, на перроне-ли, в 1917-м? В вагоне-ли поезда? В Голливуде ли, в 1928 году, на съемочной площадке, куда я притащил свое ненужное ни вам, ни людям, ни даже мне уже, разбитое старое тело – ради работы статистом за 7,5 долларов в день? Гордость, голубая кровь, царский крест, родина, любовь к женщине, вера в победу? Не смешите меня, ваше высокопревосходительство, сил нет смеяться, не знаю, где потерял все это, но ничего этого у меня больше нет.

Прежде чем перейти к самому фильму, подумаем вот над чем: может ли человек, который не любит Россию (по разным причинам) понять человека, который Россию любит? Ответ на этот вопрос не так прост и очевиден, как кажется на первый взгляд. Тут даже не очевиден сам вопрос. То есть, зачем понимать? В конце концов мир большой, можно любить что угодно, никто не запретит. Но тем не менее? С математической точки зрения, абстрактно и философски выражаясь? Чтобы объяснить, почему кино фон Штенберга о бывшем русском генерале, раздавленном Россией, судьбой, людьми, но до конца жизни представляющем собой величину, все-таки отличную от нуля, не просто красивое и хорошее, а великое – и чтобы попытаться ответить на вышепоставленный вопрос (а ниже будет понятно, почему тут важнее не слово «любовь» и даже не слово «Россия») мне придется каким-то образом довести сложносочиненную формулу любви до кристальной чистоты. И я начну с любимой мной спорной теории иррациональной любви. Не иррациональности любви, а иррациональной любви. Потому что любовь, она разная. И я вполне допускаю, что существует рациональная любовь. Тут и допускать нечего, как раз такая любовь чаще всего нам и известна. На вопрос, почему тот или иной человек любит того или иного человека, нам могут представить ряд ответов разной степени достоверности и экзальтированности: от «потому что она такая красивая» до «потому что она такая добрая». И это не плохо, это нормально. Но я думаю, это не совсем настоящая любовь. Это не та любовь, о которой я говорю, и о которой снял фильм Джозеф фон Штернберг. Чтобы иметь представление об «иррациональной любви», нам придется вынести за скобку даже «безумную любовь», «страстную любовь», «любовь к богу», «любовь к красоте» и «любовь к гармонии». Я объясню, почему.
Collapse )

Жест Великого Бога Гэтсби и сверкающий «нахуй» [о смысле горения звезд, рубашках и флуктуациях]

"Великий Гэтсби" (The Great Gatsby, 2013) База Лурмана

Странно, что я это все пишу. С другой стороны странно, что пишу «странно, что я это все пишу». Текст, вот, что единственно значит здесь и сейчас – текст. Снобы задохнулись от возмущения, силясь вымолвить «шекспир, шекспир!» Текст тексту рознь, и все такое. Идите на хуй снобы, эстеты, литературоведы, и фанаты Шекспира. Текст – вот, что единственно значит, здесь и сейчас. Знаете, когда это вдруг понимаешь, наступает своеобразный катарсис. Кино? Эстетика высказывания? Смысл содержания? Актуальность идеи? Красота формы? Литературная критика? Форма? Нахуй. Кто не хочет идти нахуй, читает дальше.

Не поверите, но такая же штука происходит с любовью. У любви вообще многочисленный интертекстуальный траффик. С какой стороны не посмотри: там хожено, проверено, все великие высказались, тебе уже не обязательно. Не поверите, но почти похожая штука случилась с лурмановским текстом на текст Фицджеральда. Вы еще услышите 99 процентов (на самом деле 100, но я тоже не хочу выглядеть снобом, пусть будет 99) высказываний про избыточность, постмодернизм, калейдоскоп, тридэ, красоту, красотищу, красивости его трактовки. Глубину кадра. Игру цветов. И прочую поебень. Ну, знаете, принято. Дискурс. Культура. Искусство. Кино. Премьера. Критика. Рецензии. Отзывы. Человеки, эти плевки в космос неведомо кого неведомо в кого, смешно играются в свою значимость. Через мнимую значимость «Гэтсби» они назначают Фицджеральда классиком, Лурмана постмодернистским режиссером, и так далее. Надо как-то оправдать, что мы не приматы. Поиграем в критику, найдем смыслы, поименуем действительность. Разберемся в тайне, в том, в чем никто и никогда не понимал.

Фицджеральд действовать исподтишка. Он написал очень простую книгу. Грустную, дико грустную, даже безысходную, подрывную, экстремистскую. Но простую. Стиль, красота? На одного Скотти найдутся десятки Уайльдов, Капоте, Сэлинджеров – с не менее изящными фразами, иронией и сентиментальностью. И парадоксами. Но Скотти, он написал коротенькую книжку, которую можно перевести в еще более коротенькие фразы. Что-то вроде: «Ты любил кого-то, кого вознес до небес («ты придумал себе любовь»). Прошло много лет. Вы не встречались. Она про тебя забыла. Но ты, ты захотел вернуть ту самую, и тогда, и там….И ради этой вот выдуманной фантазии ты готов завоевать весь мир. Ты кладешь перед ней все трофеи завоеванного тобой мира, и кланяешься в пояс. Но она, она, знаете ли, все равно тебя не любит». Мейстерзингеры, романтики XIX века, и герои ромкомов считают, что вся эта сложносочиненная штука работает, а последняя (неудобная) фраза странным образом преображается, переворачиваясь. Деньги? Власть? Секс? Романтика? Подвиги Геракла? Смешное поведение? Все – ради нее. И она покорится. Ну, а как иначе-то? А иначе – так, как бывает практически всегда.

Collapse )
phantasie

еще раз о кротких

Я кланяюсь им низко, они не замечают поклона. Я целую следы, там, где прошли они, но они не оглядываются. Я кричу им вослед "вернитесь!", не слышат. В их мире царствует тишина, но, верно, это совсем не та тишина, в которой, как во глубине вод, живут глухонемые. Кроткие слышат и слушают, но все для них шум, шум с блёсткими, и музыка с литаврами, но как они хотят уйти с жаркого бала на балкон, глотнуть ночного ледяного неба и холода осенних звезд! Я, помню, кажется... все встречи с ними, и их было так мало, и каждых кротких - как на перечет. Случайности улыбка – никто и не заметил, не обратил внимания на наши встречи с вами, но я-то знал! Я знал, и слушал каждого из вас, дышал всем тем, чем дышите, любил ваш тихий голос, и теплый взгляд. Такой у кротких взгляд, он слишком мягкий - когда на вас глядят чужие люди, своим тяжелым взглядом, они не могут не оставлять на ваших рогововицах раны. По вашим, кроткие, глазам - способные поэты читают ваше прошлое. Я не могу... Я не хочу. Не буду пользоваться вашей красотой, и болью, что красоту нарисовала, и пишет, пишет эту красоту. Вы безответны, вас будут портретировать, писать в стихах, писать в картинах, вам все равно, а следовательно – идите прочь из душных галерей и тошнотворных литературных чтений. В вас смотрит Бог, что видит он? Он смотрит в вас как в зеркало, стыдясь себя. Вы немы, вы не кричите, не просите прощения, не требуете ни мести, ни (даже!) облегчения, покоя, смерти. Он мог бы дать вам все, но все-таки молчит. Вас мистики бы называли "осколками священного Престола", язычники - земными ангелами. Бог никогда никак вас не назовет. Единственное для него вы – чудо мира. Когда он бредит, когда под вечер раскалывается голова и самопроизвольно льются слезы, вы, кроткие, ненужный и бракованный людской товар, машинная ошибка, сбой системы, какой-то нервной теплотой дыхания вбираете всю Его боль в себя. И людям тяжело, и каждый по-разному пытается хоть как-то оправдать свои попытки жить, зачем вставать назавтра. Кто верит в Бога, кто любит Муз, стихи, детей, любимых, близких. А я держусь за вами. Я тот, кто вечно будет рядом с вами, всегда недалеко и знать в лицо вас. Пусть даже никогда вы не попросите о помощи, и будете вставать и падать от любого толчка, и опускать глаза, и тишина будет ответом на грубое вам слово - вот все-таки даже тогда вам как-нибудь да пригожусь я. Сказать, к примеру – что вы нужны, хотя бы мне нужны, что вы – серебряное эхо лучших золотых времен, что вас боится небо, оно же плачет по вам – за все, что причинило, хотя бы и случайно. Пусть Бог не очень-то доволен нами, и часто - не любит нас, и люди не сильно влюблены друг в друга – вы влюблены и в Бога, и в людей, и в остывающие с каждым годом остовы прекрасного когда-то мира. Вы почему-то любите. Умеете любить, и даже не задумываетесь, достойно ли, что любите вы – вашей любви.


Collapse )
amour-erte

правила поведения леди в мужских эротических снах

Все началось с того, что на гончаром круге стояла амфора со сверхтонкими стенками. На дне яркий светильник. И амфора закрутилась, разбросав по темноте человечков, реки, дома: цветные картины. Анимация акварелек, нарисованных на обожженой глине. Она спрыгнула с одной из, кометой пропав в буйстве красок. Она покинула рисунок свой. Пастельным облаком – в чужих снах. Проявляясь после полуночи – в гуще лесов, тенями на стенах, в лунных на потолке портретах. И прячется, нарисованная, настоящая, в толпе таких же написанных тонкой кисточкой, но отброшенных фликером – кадрами – в мир людей. Она та, кого ищет он. Та, на которую он не пожалел усилий. Та, что давала по кругу оживающих в начале начал картин – корону, свет солнечной амфоры, сумеречное свечение. Нарисованная последней, после того, как ему показалось, чего-то еще не хватало – в тот же момент, когда он произнес: «Девочка рассвета, я люблю тебя» - она убежала.

Теперь она снится ему в тех же снах, что и мы. Но он спит для того только, чтобы она приснилась. Гордая, свободолюбивая в его эротических снах на долю секунды пленница, беглянка в его кошмарах. «Я та, за кем наблюдают, - она говорит. – Я – преследуемая. Бог – вуайерист. Он чертит по воздуху полосы, протирает с той стороны окна, и ждет, когда я начну раздеваться. Он может быть создал меня, чтобы получать удовольствие. Но я буду всегда на чеку. Не подпущу ни на шаг. В божественном сновидении поведу себя строгой монахиней. По неписанным правилам поведения леди в мужских кошмарах. В соответствии с этикетом для благородных девиц в эротических снах. Платье застегнуто на все пуговицы. Рискованным нарядам – нет! Обливая ядом и холодом в ответ на призывный взгляд. Он флиртует со мной окружающим, и я уже нервничаю от любого касания. Краснею, дрожу от стыда и смущения. Нежность его обжигает меня. От расточаемых ласок – передергивает. От деликатных ухаживаний невыносимо – бежать на край света! Туда, где не нарисовано ничего, куда не хватило красок. Там заканчиваются длинные коридоры его навязчивых снов – а пока не закончились, яростно хлопаю очередной дверью, где он нашел меня. В коробках темных комнат слышится цокот моих каблуков. Мне хочется взмахнуть руками и развернуться в рапиде на 180 градусов, замерев на пейзаже маленькой непонятной фигуркой, скрывшись от назойливых глаз. Над трассой, где пахнет жженой резиной, где вжата пятном в асфальт раздавленная кошка и семеро ее котят – ежедневная бестолковая Хиросима – там развернуться, почувствовав, что воздух сгустился киселем. Повиснуть непоименованной бабочкой в аэромастике. Чтобы легче меня найти – он делит мир на квадраты, лай его гончих псов доносится из каждой людской груди, но на углу дня и ночи я успеваю уйти, затаившись в сумерках шахматных клеток, на периферии рассветов – когда они, усталые, засыпая опускают на разлинованной неба доске черные морды на лапы…». И здесь, забываясь тревожным сном, она замолкает.

Collapse )

forte-erte

лики бесов и ангелов в затуманенных от асфикции детских зрачках [Гюисманс]

«Наоборот» (A Rebours, 1884) и «Там, внизу» (Là-bas, 1891) Жориса-Карла Гюисманса

Годами я нарезал круги вокруг этих книг и автора. Я не сильно люблю на самом деле декадентов. Тех, которые декаденты по крови своей. Не переношу на дух все это копошение в чем-то выдуманном, обряженном в саломеевские простыни, обляпанной красной краской, долженствующей изображать кровь, спрыснутой духами, долженствующими изображать слезы. Даже смерть у них, у декадентов, искусственная. Причем попробуй выделить кого одного, каждый оказывается прекрасен, чуден и уникален. С только своим инкрустированным оружием, указующим в висок черным вороным револьвером. Это пена, которую приложи к отдельным представителям, и она смывается ключевой водой. Возьми хоть Бодлера, хоть вот того же Гюисманса. Проклятущие ходячие мнения. Кто их запускает в этот мир? Перестрелять критиков, всех до единого. О Гюисмансе «ходячиЯ мнения» говорят, что он автор манифеста европейского декаданса. На этом ходячия мнения, в общем-то, замолкают, потому что сказать более нечего. Ходячия мнения не читают тех, по которым ходют и вытирают свои немытые башмаки. То, что Гюисманс закончил чистым мистическим фанатичным католицизмом, как-то никого не трогает. А, мол, с кем не бывает. С вами, товарищи, не бывает. Что многочисленная декадентская братия конца XIX века со всей своей упадочною эпилепсией приползла смиренною толпою в католическую Церковь под ея стальные христосовы крыла, это главный, а возможно и единственный ключ в их склепы.
 
Бердяев, человек, прямо скажем, не сильно связываемый пресловутыми «ходячими мнениями» с декадансом, в «Рыцаре нищеты» отмечал, к примеру, что «во Франции старая латинская культура достигла своего последнего утончения и позднего цветения. Эта культура кровно связана с католичеством. Барбе д'Оревильи, Э. Элло, Вилье де Лиль-Адан, Верлен, Гюисманс — последние католики, последние вспышки потухающего католического духа, последние цветы дряхлеющей латинской культуры». Да, «Наоборот» - важная веха на вертлявой тропке мрачного Гюисманса к желанному кресту. Это блестящее искусствоведческое и литературоведческое эссе, помимо прочего. Немалая часть современных декадентов, устало зевая и недочитывая, ставит томик его на видное место на книжной полке помудрить с друзьями и сделать утомленно-понимающе-сочувствующий вид, мол, читал, да «превосходно, настоящий декаданс» - зевает именно потому, что весь этот многобуквенный шифр и символизм жужжит мимо уха, книжки-то, упомянутые надо читать, а как их прочтешь, если они еще старее, чем сам «Наоборот», да еще и большинство писано на латыне? Другая часть чтецов Гюисманса якобы резонно поднимает палец, предупреждая, что настолько утончаться не стоит, мол, герой у Гюисманса загнивающий аристократ, ничего не находящий в миру, и вызывать должен закономерное неприятие. Зачем, мол, вам такой утонченный нигилизм? Будучи прежде всего романом о нравах, история дез Эссента, хиленького герцога, затворившегося в оранжевых комнатах и колдующего над парфюмом, читающего отцов церкви, и равняющего с землей современных ему авторов (и публику за одно) прицельно промахивается, сегодня в особенности, и мимо истинного католицизма, и мимо настоящего декаданса, манифестом которого якобы является (наверное, является, нам-то теперь что с того?).
 Collapse )