Category: архитектура

Category was added automatically. Read all entries about "архитектура".

осенний дневник

Осенний воздух почти невыносимо неподвижен, точно стоит стеной под прозрачно-голубыми небесами, которые, напротив, лишены тяжести, не нависают сводами, не давят необъятной мощью своей, а парят, парят, словно дышат, и дышат легко, как засыпающая после ночи любви молодая девушка: сцена, отчего-то всегда наполняющая тебя счастьем, так, что счастье переливается через тебя, и хочется поцеловать спящую, но это табу – вторжение грозит разрушить прекрасный образ, разбудив её.

***

Щелчок зажигалки необыкновенно звучен в сентябре – как если бы лязгнул металл в непроходимой сосновой чаще, кажется, что сам воздух звенит; танцующий на легком ветерке огонек, начинающая тлеть сигарета, табачный дымок вьется перед тобой, не отличимый от паутинок. Даже обычные жесты становятся ритуальными, ты нечаянно творишь литургию, боясь сделать неверный шаг; особенно нервный в эти осенние дни, в душе, в действительности, где-то внутри, глубоко в себе, ты совершенно спокоен.

Точно окуриваешь золотой алтарь жертвенным дымом. Артемида с Аполлоном, сидя вдвоем у старенького камина, вдыхают его, и улыбаются чему-то про себя. Улыбаюсь и я вместе с ними.

***

Отчего осень чаще всего сравнивают с храмом, собором? Казалось бы, зима, в сравнении, должна больше наводить на мысль об архитектуре: суровый аскетизм романских церквей, черное и белое, простейшие линии и изгибы, глубокая тишина не молельной комнаты даже, а монастырской кельи. Все это не может не склонять к молитве, умеешь ты молиться – и хочешь ли сам в душе. Вряд ли в конце первого тысячелетия могли еще сравнивать осеннюю природу с собором. Водоразделом стала, по-видимому, пламенеющая готика, архитектурная буря и натиск, точно геологические пласты из земли вырывались тогда вулканическими породами, и застывали в холодном, осеннем, воздухе. И роскошь отделки, внутри и снаружи, нестабильная эмоционально, чувственная, сладостная, кающаяся, отчаивающаяся – порыв мистика, восторженные слезы юной монахини, никакой зимней романской сдержанности, суровое исповедание веры неожиданно разрывается экстатической радостью, но и радость временна, и вот уже в ужасе от грехов своих распластались послушники на холодном полу часовни, и здесь во мраке сильнее мерцают не столько свечи, сколько лики, бесчисленные они, лики Девы Марии.

Осень – это, конечно, Её сезон. Как, возможно, зима – время года Отца, весна – Сына. А лето – Святого Духа? В одном не сомневаешься в сентябре, что осень во всём принадлежит Марии, и через неё объяснима (если вообще объяснима), и, напротив, через осеннюю непостижимую благодать, ощущаемую даже неверующими – ими, кажется, прежде всего – постигается Дева. Предвидела ли древняя астрология далекое будущее, и ощущали ли древние осень, как ощущаем мы? – Не совпадением, чудом кажется приложение зодиакального знака Девы к финалу августа, к сентябрю.

***

Последние месяцы – годы – больше читаешь, меньше становится времени на кино, меньше пишется. Ситуация замолчавшего – замолкающего – (или даже потухшего) – вулкана – доставляет при этом тихое удовольствие, наслаждение забытого рыбаком поплавка, свободно качающегося на водной глади. Еще это можно сравнить с тихой комнатой в деревянном доме, откуда и куда не доносится звуков, шума времени. Мыслей, реакций, уколов рефлексии не становится меньше, все дело, видимо, во все более редком желании (воле) их скульптурно оформить, придать формы через словесную ткань, словесные формулы. Попытка осеннего дневника – не готовые формы, отливаемые в мастерской, а скетчи, чертежи, наброски.

amour-erte

черно-белая месса по камере обскуре. II [арабески. печаль, одна на всех печаль]

Всё повторяется, рисуется узор, вплетая в текст знакомых и любимых, иллюзии искусств, любовь и горе. И я среди людей, умноженных фигур и повторенных, я продолжаюсь в сочетании мотивов, и сочетаюсь браком с каждым человеком невидимой арабской вязью. Я тоже только птица-сфинкс в ряду других в причудливом орнаменте. Ненастоящий среди ненастоящих. Я как и ты, как он или она, мужчина, женщина, сестра, любовь моя, подруги, недруги. Лишенные свободы призраки живых и настоящих, портреты, тени, фото. Я как другие: всюду – в кафе и ресторанах, на улицах, в домах – искусно «стилизованные люди». Персоны-арабески, включенные в орнамент бытия. Всё текст, всё только текст, лишённый смысла текст. Изысканная графика шрифта. Узор в узоре – люди – слова к словам, покрывшие (из страха пустоты) – поверхность бездны. Восточные красавицы застыли – оборотившись в зеркале-картине в фигурах танца, под ними мудрецы, сто тысяч мудрецов воздели руки к небу, под ними улыбаясь с гуслями идут певцы гуськом, любовники под ними возлежат… И Сфинкс тому виной, или, напротив, коснувшись лба он ангелом небесным – открыл тебе незримое – но из всего уходит жизнь, становится всё серым и беззвучным. Не хочется не думать, не мечтать. Безвольного тебя и подхватило, и понесло к другим, волной, тебя – течёт всё, повторяясь, в том же ритме. Куда, зачем – не важно никому совсем: куда, зачем. Пустое. Друг от друга не отличимы люди. Привычный фон. Рутиной дней украденная красота картины. Привычный фон.

***
Скорбь человеческая. Что делает из «человека» - человека? Ни радости, ни счастье. Только горе. Чеканит золото из прошлого скорбь человеческая, и опыляет тусклый серый свет текущих дней – печалью. Всё было бы прозрачно, пошло, скучно – кабы не зеркала минувших дней, кабы не амальгама грусти. Прозрение равнялось слепоте бы – прозреть и видеть истину за пылью суеты – там та же пыль, и та же суета. У зрения бы не было предела, как не было б границ у пустоты. Там, в пустоте, в невзрачном стекловидном теле бессмысленного текста дней, там вязли бы попытки зацепиться за что-нибудь. Нет ничего. Есть только «ничего». И видеть значило бы «ничего не видеть». Но зеркала! Но амальгама скорби! Но бьется легкий звон печали из глубины сердец – и плёнкой скорби, слоем серебра творит из стёкол, стекающих из бездну в бездну, дней – дворцы истории, зеркальные её дворцы, хранящие безмолвно наше время, и бремя человеческих страстей в лучах печали – окукливается в какой-то смысл. Он проступает на зеркальной глади минувших дней, означивая даже суету «здесь и сейчас».

Я думаю, что наше настоящее, и прошлое – когда-то бывшее «сегодня, здесь, сейчас» для мертвецов, великих, невеликих (там все – равны) – утратив запахи, цвета, стекает по-началу бессмысленным потоком в омут Сфинкса, и только там, тогда, под сенью гробовой, под сенью тёмных лип – аллеями изваянных скульптур встают невнятные при жизни чьи-то судьбы; протравленная скорбями гравюра – глубокая печать тоски – жизнь человеческая. Как оживляют скорби! Из месива прозрачных тел, из груды веселящегося мяса бросается в глаза стальной офорт: «Се – человек». Суровая печаль порой так сладостна. И горе окрыляет.
Collapse )
phantasie

черно-белая месса по камере обскуре. I [прелюдия. Сфинкс]

«Сфинкс: Всех тех, кого волнует жажда бога, я пожрал».
«Искушение святого Антония», Г.Флобер

Бессонница. Тупое белое безмолвие. Дуреешь, бродишь из комнаты в комнату. Покачиваясь из стороны в сторону выходишь на улицу. Там птицы голосят, шумят деревья, веет тихое дыхание летней ночи – но ночи неприятной, белой, глухой к молитвам. Ты устал, и хочется спать. Но спать не можешь. Глаза сухие, воспаленные – скребут по равнодушному пейзажу. Ни крупицы смысла, ни зерна. Точно дождь прошел и смыл его. Ничто не трогает: ни пение соловья, ни розовая дымка рассвета, ни кипящий зелеными красками лес. Одна мечта: заболеть, и, заболевая все мучительнее и мучительнее, в измождении заснуть, наконец, с испариной на лбу, закутавшись в мокрые от пота простыни, и не проснуться назавтра, не проснуться уже никогда, чтобы не мучить себя, не мучить других. Не давать себя никому и ничему более мучить. Тонешь невидящим взглядом в безжизненном пространстве, в этом бессмысленном, порошковом молоке. Все выталкивает тебя, отторгает. Тобою тошнит. Только сухая, злая – цвета бледной немочи, цвета искусственно-вымытого утра в покойницкой – тоска. Не та живая, печальная, дышащая всем миром и грустью и красотой его, и слезами. Эта – беспечальная. Эта – сушит, вытирая сухими тряпками любой влажный блеск. Как не тычешься в природу теплой мордочкой, не просишь ответа, не молишься, вспоминая псалмы – ничего не помогает. Нечему помочь. Некому тебе ответить. Какая-то ложь в глазах, в голове, в мире. Ложь злая, южная, сушащая. Бесслезная. Хочется выдавить из себя слезы, хотя бы заплакать – но и плакать не можешь. Не плачется. Точно и глаза твои вымыло чем-то, оставив только белки. И смотрит белое на белое, и уже кажется, это то белое, на что смотришь – смотрит в тебя. И нет никакой между вами разницы. В голове вата, на деревьях вата, всюду вата. Из мира исчезли запахи, вкусы, цвета. Все белое, паутинчатое, рыхлое, бесцветное. Думаешь о других, о нужде говорить с ними, иметь какие-то дела. Тогда как – и это острой болью отдается в сердце в такие минуты – все чужое, и все чужие. Зачем они здесь? Кто вы? Идите прочь, оставьте меня в покое, похороните заживо, забудьте как Герострата, я только ядовито улыбнусь! Я даже готов сжечь ваши храмы, только чтобы вы меня возненавидели, прокляли и забыли. Хотите? Хотите?

Persona.1966.Criterion Collection.BD-Rip.720p-CtrlHD.mkv_snapshot_00.06.14_[2014.07.04_18.56.41]Сна все нет, нет и спокойствия, и даже намека на тишину в душе: как будто ее там и не было никогда. Застоявшаяся когда-то живая вода души покрылась ряской, загнила, и над вонючей гладью пруда, над заводью, отражающей седину ночи, старческие, некрасивые волосы которой ветвятся лохмами, свисают чудовищными люстрами к водянистой слизи – летают гигантские ископаемые стрекозы с огромными глазами навыкате. И этот бесконечный шепот, слова знакомых и близких и далеких людей, обрывки фраз, лишенных всяческого смысла, тепла. Рой мух в голове, в этом чулане, липком от ваты, паутины. Душно. Нет сил ни плакать, ни ненавидеть. Зачем, зачем они это делают, всю эту жизнь человеческую? Зачем воспоминания? Зачем детство? Зачем лирика? Зачем любовь? Красота, искусство, религия? Тонкий слой смыслов и «ве-ли-ко-ле-пия» – дурно намалеванной мазни – на всем этом белом безмолвии. Точно в комнате стоит стол с покойником, а вокруг абсурдная, бестолковая суета, и все говорят, говорят, вяжут смыслы, бросая сотню ниточек в образовавшуюся дыру, а покойник-то начинает уже пахнуть, и его выносят прочь, закапывают или сжигают, чтобы не мешал говорить. И кладут вязанные салфеточки, скатерти всюду, задергивая вязанными занавесочками обессмысленную утратой жизнь, заворачиваясь в собственное плетение как в саван. И ты, ты тоже говоришь! сам говоришь, не задумываясь, шутишь, смеешься, думаешь, пишешь, оплодотворяя белую, желеподобную жирную самку, эту пустыню, бесплодную от начала начал. Участвуя во всем этом безобразии – на потребу чему, кому? И не остановиться, когда устал, не уйти от суеты, не сойти со сцены. От этой умонепостижимой мерзости валишься кулем куда-то за кулисы, стараясь заснуть или, напротив, проснуться. Но уже нет той незримой линии, разделяющей сон и действительность, уже и там, и там одно. Стараешься спрятаться в трещинах между мирами. Но и трещины заполнены той же мутной жидкостью, выделениями бессмысленного Текста. И потому – бессонница. С какою-то злобной радостью встречаешь страшную боль в сердце, в груди колет все сильнее, сильнее. Стоять не можешь, безвольно падаешь на скамью. Цепенеешь там, с губ свисает погасший окурок – срывая цветы, пережевываешь лепестки, глотаешь их вместе с сигаретой. Беспомощный обрубок текста, выкидыш, его отрыжка. –

Если хотя бы раз в своей жизни вы испытали что-либо подобное, знайте – вас навещал Сфинкс.
Collapse )
 

убей все красивое

Тлеющие в памяти картинки. Девочка, оборачивающаяся на меня в полутьме, пристально всматриваясь. Раскачиваясь на стареньких качелях в осеннем свечении. С размеренным скрипом, невыносимое адажиетто. Как скрип уключин лодки – вынимающая душу мелодия. Вызывающая горечь утраты священной реликвии, некогда стоявшей в древнем храме, но бесследно исчезнувшей.

Уистлеровская бабочка – красота как подпись. Мерцание маленькой девочки. Растворенная в парящем воздухе кинокартина, из-под которой неожиданно выдернули киноэкран. Живое кино, помещенное в четырехмерную реальность. Расцвечивающее пространство стразами, каменьями, брызгами, но, более всего, графически выдержаной гаммой черного, белого цвета и полутонов. Отыскать границы видимого и неизвестного – вещь невозможная. Линии ее лица сгорают протуберанцами, неразличимыми, но ощущаемые взглядом, в темноту. Ночь, чудовищное божество, эротичное в стрекоте закольцованной змеи, гигантский питон, глотающий самое себя, ночь, кусающая хвост свой в оргазмическом содрогании – ночь, пожирающая ночь – рабски внимает жертвенному огню, «кишащему» мириадом свечей ее тела. Пламя, снедающее девочку изнутри, ослепляет. Очертания еще были подвешены акведуком над ночью, но уже таяли. Таяли. Тело, очерченное резаком, тщательно вырезанное кем-то из цельного куска мрамора, выдыхалось в бесформенную массу. Глаза плыли в целлулоидном сиропе полумесяцем в колодце. Цвета кипели в сумраке прохладным светом.

Collapse )