Category: медицина

Category was added automatically. Read all entries about "медицина".

Русь

Без денег. Без связей. Без прошлого. Без надежд на будущее. Без любви. Без ненависти.

Без дороги – домой. По великому бездорожью – к домовине своей на краю земли. Бесповоротно выдернутым из земли и выкинутым. Навсегда прополотым. Сорняком по больному и ссохшемуся телу Руси, России, уходить, утекать, убегать к такой-то матери. – Никуда от собственной матери, до боли родной старины, не утечь, не сбечь, вороти́т она тебя, беспамятного и блудного: и кружить тебе, и кружить по дрожащей ещё, а значит, живой от холода, от безвременности безрадостной.

Забросит тебя безмолвное в застепно́е пространство великой Её души: в море степей разлива́нное до солёных морей, в безнадёжность бессмертия догорающей русской осени необъятной страны, всё уснуть желающей, умереть, да никак не умирающей. Вечерами один обряд: соборование. По утрам: снова бысть приказано Богородицей. И чаёвничает старуха, и сумерничать готовиться. Ночевать жизнь.

Погорельцами по ней, каликами перехожими безоглядно в иное, в иночество, в меру, в веру степного орла – волка! – паломника, избегающего толпы, городов, посёлков, по нехоженным тропам, топями, в глухомань - никого где нет, кроме тьмы и сини и духа святого, ни единой живой души - дожидающей лучших веков, в молитвах за упокой и здравие доживающей у заросших прудов и погостов избяной неумытой Руси.

Берегами лесных озёр бродить, берестою костры кормить, в непролазной глуши и чащах непроходимых прятаться, в землянках таиться брошенных, корневищами в землю вросшими. Схорониться не дыша, ничего и никого не слыша. Оглушённым безлюдной тайной, тишиной бездомной, безгорестной и безрадостной, доживать-докуривать, добывать-доедать-додумывать -

– зимовать жизнь.

мефисто

дикая охота ранней весной [счастливое одиночество лиса, что расчищает угодья для королевских утех]

Целебный яд юной весны, злой и веселой, неизбежно вливается в старые вены, раздувая сердце, как мехи, после зимней болезни. Небо – камея ровных спокойных тонов. Холодное свежее хищное солнце, равнодушное к тлену и истлевающему, к пыльному затхлому запаху библиотек. Солнце, готовое выварить трупы для плодородия нового жаркого лета. Беспокойное, резвое, белое, пока только ласкающее всё слабое и умирающее, убивать и добивать его оно будет потом. Бить будет с радостью и восторгом детёныша. Играя с жертвой, рыча и довольно урча, до последней секунды, когда перебьёт обреченному косточки.

Наливается соками юное тело, ядовитыми соками, соками, что врачуют тебя. Взгляд повелевающий, льва, вольно лежащего среди самочек. Гордый, обозревающий всё окружающее как ему и только ему принадлежащие прайды и обильные пастбища. Взгляд не собственника-крохобора. Королевского безразличия полный взор сюзерена. В ожидании дикой охоты греется он в лучах подстрекающего к резвому бегу и молниеносным убийствам солнца. Жадно дышит он, жадно пьет, обдавая ледяную воду ручья утробным жаром своим. Царственны даже мелочи в нем: легкое подергивание ушей и поднятая лапа.

Ждёт весна хищника, что покорит её, что будет бежать рядом с ней за достойной дикой охоты добычей. Не живой воды, не крови обычной жаждет зверь, вдруг проснувшийся, и в резком прыжке радостно чувствующий как здоров он, как мускулы напряжены, как подвластны ему движения. Прочь, бледная немочь, водянистая кровь слабаков, недостойных убитыми быть под сбросившим шкуру старозаветной эпохи солнцем нового мира. Рыщет в поисках новой добычи он, новой войны. Да придётся прыжок этого льва или этой пантеры – на тех, кто еще не хотел умирать, кто сам слишком жив был и полубезумен от самовластья хищной весны и хищного солнца. Вот достойный соперник, чей хрип предсмертной агонии услаждает слух сюзерена. Сладострастно хрустят в объятиях хищника косточки жаждущих жизни. Сладок хруст молодых позвонков – так хрустит и потрескивает под лучами игривого солнца старый лёд, что вот-вот и пойдет по реке, разбивая на полном ходу неосторожные головы.
Collapse )

Кира Муратова про мерзость с любовью и всяческой нежностью

«Астенический синдром» (1989) Киры Муратовой

Чудовищная и прекрасная картина. Похожая на неизвестное полотно Иеронима Босха, включившее в себя микрокосм и макрокосм, и стало быть «18+», не для детских глаз – но вывешенное в школьном холле, где проходят пионерские линейки. «Астенический синдром» слегка напоминает Питера Гринуэя (и «Священные моторы» Каракса), по той – в случае Гринуэя – пышности, мнимой хаотичности, «мусорной свалке», где накидано что угодно, кинопомойке, которая воняет и благоухает в одно и то же время. Но Гринуэй барочен, манерен, и играет гармонию мажорными аккордами, пока в кадре разлагается плоть. Муратова не знает ни барочной, ни классической, ни ренессансной гармонии, или не хочет знать, во всяком случае в конце 1980-х – не хотела или не имела сил на то. «Астенический синдром» - это поздняя осень советского средневековья, темный перестроечный век, спетый не ангельскими голосами мальчиков, кастратов или девственниц, а похабным ярмарочным райком, в лучшем случае – советская «Кармина Бурана» странствующих комсомольцев-голиардов. Кино настолько жирное, что его плоть складками свисает по краям кадров, а в крови его холестериновыми бляшками плавают потускневшие лозунги и интеллигентские штампы. И так парит в своих сновидческих высях, что пересказать поток образов не представляется возможным: от прикосновения слова любой внятный образ Муратовой, которая точно сомнамбулой снимала своё кино, во сне держала камеру и командовала актерами – никнет, исчезает, испаряется. «Астенический синдром» - из фильмов породы «вавилонская башня», или, если хотите, готический собор, только собор недостроенный, кривой, перекособоченный, но окропленный иссопом и кровью, делающими сами камни – божественными. Это кино длится, длится и длится, но достаточно попасть в эту красно-чёрно-золотую воронку с призраком сепии, и хронометраж в два с половиной часа покажется точкой, только растянутой во времени. И само воздействие его – нагнетательно, будто сонет построенный Петраркой на протяжении столетий дописывался бы другими авторами, пока перед нами не оказалась бы рукопись длиною в жизнь, шумящая на разные голоса обо всем на свете. Удав Муратовой все ползет по твоему телу, по ногам, рукам, по шее, но душить медлит. Там, где Гринуэй остановился бы художником, окинув фреску взглядом – «закончено», Муратова неутомима, ей не свойственно останавливать мгновение прекрасное, какое там! – мгновений уже рой пчелиный, который угрожающе ветвится над тобою в небесах, и растёт, растёт, растёт. И действует на нервы на животном уровне. И действует на душу так, что хочется ей спрятаться, но некуда спрятаться ибо Первый Ангел Господень вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю советских восьмидесятых. И падала ниц, и, воя, умирала огромная страна.

Муратова добивается не катарсиса, а чего-то после него, где нет уже идеализма «прозрения». В переводе на язык секса – не оргазма, а посткоитального оцепенения. После просмотра чуть ли не физически ощущаешь проженные пятна на сетчатке глаза: как если бы два с половиной часа смотрел на корону солнца во время затмения. Как и позднее, в «Трех историях», в «Астеническом синдроме» царит золотая осень в красках Высокого Средневековья, ясная, ослепительная в своей ясности и прозрачности, на такую ясность бедные глаза зрителя не расчитаны: эти цвета ярмарочные ли они, базарные, уличные, как будто на контрасте к происходящему бедламу – занебесные, это свет финала «Божественной комедии», земные души глядеть на него не могут, не готовы. При этом «Астенический синдром» в действительности не привязан ко времени советской и постсоветской чернухи в кино и в жизни. Муратова видела вашу и нашу перестройку в гробу, там же видела и капитализм с коммунизмом, для неё это всё бестолковые, ненужные слова, потерявшие всякий смысл в человеческой толпе вселенского ли педсовета, разговора о либеральных ценностях, учеников, учителей, базарной ругани, грязи в метро, сотен жоп, человеков без свойств, пьянства, мата, какого-то многоветвистого всеобщего блядства, сепии смерти и похорон, и великой без дураков красоты: Красоты хочу, человеческого, божественного, но прежде всего Красоты! – орет Муратова, видя как никто на самом деле эту самую красоту в мелком быте, в ужасах своего времени, в сценках, где отец бьет кошку, потом бьет дочку – это страшно, но и дико смешно. Это дикая красота, ускользающая от любых слов – красота хищная, андеграундная, красота диких псов с городских окраин, красота вонючих и облезлых нищих, красота пляски тел, веселыми марионетками болтающихся на виселице в ожидании воронья.

«Астеническому синдрому» как раз этот самый синдром не свойственен, как не свойственен он Муратовой – ни ангедонии, ни астении, сплошная истерика жизни, пульсирующей под объективом ее кинокамеры. Тошнотворное, но ослепительно прекрасное варево жизни снято ею при кажущемся хаосе происходящего в математически-точных чертежных этюдах на миллиметровой бумаге, каждая фраза могла бы пойти в народ (если бы народ интересовался Муратовой), чуть ли не каждая сцена вжирается в зрительский мозг незабываемым образом. Вот школьница, целующаяся с учителем в поезде метро, и школьница же с размазанной помадой на губах – на перроне. Вот пожилая толстушка, учительница-завуч пискливо – точно кастрат – разговаривающая со всеми на свете на повышенных визгливо-истеричных тонах. И как тут её не возненавидеть, эту воплощенную «советскую тётку», эту воплощенную Пошлость? И вот та же «училка» дома, с сыном, глупо хохочущая с ним над чернющей его остротой – и как её тут не возлюбить, какая она все-таки милая… В «Астеническом синдроме» Муратова, которую обвиняли и обвиняют в мизантропии, сама, своими руками, препарирует мизантропию, эту гадость, налипшую на мозгах, и свойственную как советчикам, так и антисоветчикам, как читателям тогдашнего «Огонька», так и партийцам; взгляд их скользит по людской картине: кого бы еще возненавидеть и одарить презрением, отделив себя от мерзкой людской жижы в уютную элиту, заснуть и видеть сны на двенадцатом этаже сталинской высотки, да пропадите вы все пропадом. И, казалось бы, в «Астеническом синдроме» есть всё, что только можно презирать и ненавидеть: от проклятущей людской очереди до маленькой противной мещанки . Но отчего-то этого не происходит.

Фильм вообще, конечно, можно посмотреть под двумя разными углами. Первый, и самый очевидный – будет мизантропическим. Лента начинается фильмом-в-фильме, стартующим в свою очередь с похорон и знакомящим со страшной жизнью женщины, потерявшей мужа, и теперь ненавидящей всех и вся, и себя в первую очередь: «Да вы ногтя его не стоите!», - вопит она. Фантастической пробы нигилизм. Дай возможность, и она взорвет себя в метро под крики «Аллах Акбар». Что поразительно, большинство умников примеряют этот постпохоронный нигилизм на себя, и ненавидят «эту пошлость вокруг», и кричат «это диагноз обществу!» Страшно представить, что в каждой голове интеллигента и интеллектуала может сидеть эта маленькая женщина с поясом смертника, рафинированный Дез Эссент, пересаженный на радикальную почву. Другой такой тип постпохоронного нигилиста сидит в кинозале, досматривает ленту о потерявшей мужа женщине, сладко посапывая. У него астенический синдром и нарколепсия – он засыпает в самое неподходящее время (или, наоборот, подходящее – для него, не желающего ни слышать, ни видеть всю эту гадость вокруг). И если женщину в фильме-в-фильме нам всё-таки было жаль, то вот этого человека пожалеть тяжело. Герой – учитель в школе, Николай Алексеевич, его всё достало, он от всего устал: от ни во что не ставящих его учеников, от жены, от тёщи, от проклятой мещанской пошлости, от тупых разговоров в парке. А ты смотришь и не понимаешь: как всю эту разросшуюся средневековым гобеленом жизнь можно не любить, или хотя бы не испытывать любопытства к ней, нежно-человеческого любопытства малого к большому, любопытства младенческого? Разве не прелесть две школьницы-подружки, сидящие за первой партой, обеих зовут Маша, одна брюнетка, другая блондинка, и говорят они зачастую в унисон (одна из них – Наталья Бузько – и вы не поверите, что ей в кадре не 14-16 лет). Разве не поражает воображение арт-хаусный вертеп в квартире сестры учителя (и, о ужас, с раздетыми школьницами), абсолютно невинный почему-то, и милый, милый. И ученик Ивников милый, который подрался с учителем, но который спасает юродивого от двух стерв. И этот самый юродивый, радостно вытаскивающий из лужи розовую туфлю. И разве не очаровательно беседуют о коте и муже две дамы-денди в парке, от разговора которых учителю невмоготу? Невмоготу? Но почему?

Вот если зритель принимает героя за Героя, и видит всё его глазами – то картина, конечно, аккуратно ложится в лекалы «острого социального перестроечного кино», а самого зрителя можете смело обвинять в мизантропии. Если же вы, глядя на кислотное кипение этого советского Босха, не испытаете омерзения (или «только омерзения»), и почувствуете хотя бы на мгновение не только ужас, но и всю красоту мгновения, мгновений – то кино перестанет быть социальным совершенно, и станет психологическим этюдом про больных ненавистью, презрением к другим, про «остросоциальных гадин». В принципе, Муратова не ставит перед зрителем выбора, ей не до зрителя вообще, она пытается разобраться с собой, с собой и взглядом на этот чудовищный, но и прекрасный мир, который был бы возможно во много раз прекраснее без советских людей (да и вообще без людей), но был бы в то же время чего-то лишен. Лишен, например, свойственной тому же «Астеническому синдрому», как и «Трем историям», и «Мелодии для шарманки» - какой-то жестокой нежности. «Астенический синдром» - телеграмма со всяческой мерзостью, но ещё и с нежностью, с большой и мало кому нужной отчего-то любовью. «Я вас всех люблю! Люблю, бестолковые мои такие, подлецы и шлюхи, воры и скучные люди, бездари и гении, всех люблю, идиоты!» - так только и можно перевести на язык кинописьмо Муратовой. От мерзости в кадре может заболеть голова, и в висках стучать будет, спору нет, но от нежности – в кадре и за кадром – сердце болит ноющей болью, болит и воет. Муратова стала великой в тот момент, когда полюбила не только окружающих героя людей, но и самого героя, который ей тоже мил. Она стала великой в тот момент, когда в финале за героем в психушку приходят его любимые ученицы Маша и Маша, и в сонной палате ночью будят несчастного педагога: «Николай Алексеевич! Николай Алексеевич! Проснитесь!» Кричат они ему и смеются сами волшебным смехом феи Динь-Динь. И они принесли ему одежду, и просят идти за ними, и Муратова, не в силах сдержаться, четыре раза с разных ракурсов показывает смеющихся девочек, которые подносят бедному учителю одежду, а одна Маша, блондинка, просит жениться на ней, потому что она его любит, и они будут жить вместе. «Где?! – спрашивает ошеломленный учитель, - да и как же родители твои, Маша?!» «Все будет хорошо, - говорит Маша, - мама у меня очень добрая, не обращай внимания, если будет ворчать, все будет хорошо… И куда подевались два с половиной часа грызни всех со всеми и пресловутые перестроечные ужасы? Когда тебя отпускает муратовский Босх, ты остаешься с письмом её в руке, бумагой, закапанной твоими слезами, и буквы «всяческой мерзостью» расплываются, и остается одно только слово «нежность».

И именно этой нежностью наполнена лучшая, наверное, сцена в фильме: где та самая неприятная завучиха Ирина Павловна (гениально сыгранная Свенской) в комнате, с пошлым всегдашним ковром (ковром и рисунком на ковре Муратова нарочно тычет в зрителя), в комнате, заставленной стульями, диваном, столом, в этой страшной неразберихе, в комнате кричаще-багровых тонов она разучивает «Strangers in the Night» на трубе. И вот это уже не раёк, не смех сквозь слёзы Вийона, а ангельских голосов поэма. Потому что, как и во всякой «божественной комедии», здесь есть не только инферно с чистилищем, и потому она и комедия, что все закончиться должно хорошо – Раем. Другое дело, что Николай Алексеевич добраться до него так и не смог. И не стало Николая Алексеевича тогда, как будто никакого Николая Алексеевича никогда и не было. Но в раю Муратовой, думаешь ты про себя, зарезервировано место для советской завучихи Ирины Павловны, которая разучивает «Strangers in the Night» на трубе. Нетрудно быть художником, создавая героя нашего времени, страдания интеллигента, который на деле оказывается зачастую человеком без свойств. Гораздо труднее разглядеть в завучихе скрытого ангела, разглядеть, а потом безо всякой фиги в кармане воспеть, и так воспеть, как рыцари воспевали в Средние века Деву Марию.
  • Current Music
    Iggy Pop - "Livin' On The Edge Of The Night"/"The Passenger"
  • Tags
forte-erte

чувство, которое мы потеряли: эпистолярная кардиограмма любви [панихида по утраченной эпохе]

«Португальские письма» (1669) Габриеля-Жозефа Гийерага,
«Письма к госпоже Каландрини» (1726-1733) мадемуазель Шарлотты Аиссе
«Бюллетень болезни» (1923) из «Писем» Марины Цветаевой

В 1669 году в Париже выходит небольшая книжечка в переводе известного острослова, в юности авантюриста Фронды, в год выхода книжки – секретаря Людовика XIV, начитанного и блестящего аристократа, любимца литературных салонов и высшего света Габриеля-Жозефа Гийерага. Книжка, состоящая всего из пяти любовных писем некой португальской монахини Марианы к неизвестному французскому офицеру, принимается Парижем с восторгом. Следует одно переиздание за другим, появляются якобы ответы на эти письма, потом новые ответы, переложение писем в стихах, делаются попытки вычислить реальные фигуры, стоящие за монахиней и офицером. Ни у кого не возникло сомнения, что письма подделаны, выдуманы, написаны кем-либо из современников (госпожей де Севинье ли, мадам де Лафайет ли – о возможном мужском авторстве даже и речи не шло). Слишком безыскусна речь несчастной монахини, брошенной возлюбленным. Слишком чиста и наивна ее страсть, страсть затворницы, впервые захваченной неведомым ей ранее чувством. Слишком человечна ее боль. И неподдельна попытка разобраться в обреченной любви – неподдельной и небывалой доселе в литературе. Редкие скептические голоса (Руссо, Барбе д’Оревильи) тонут в общем восторженном хоре уверенных в «аутеничности», от Стендаля до Рильке, последнему принадлежит такое признание в любви к «Португальским письмам»: «В этих письмах, точно в старых кружевах, тянутся нити боли и одиночества, чтобы сплестись в цветы». Должно было пройти 300 лет с момента публикации, пока, наконец, авторство «переводчика» Гийерага не было более-менее установлено. Но как этот светский любимец, пусть умный и начитанный, остроты которого цитировала Севинье, с кем дружили Буало, Мольер, Расин, как мог дипломат с историей юности, подобной приключениям Д’Артаньяна, вдруг пожелать написать пять писем, невероятно трогательных и откровенных по мерках эпохи, и для чего ему это понадобилось? Вы можете себе представить, чтобы капитан королевских мушкетеров вдруг сел за стол и написал пять писем Констанции Бонасье к любимому? Не тщеславия же ради вжился Гийераг в португальскую девушку, обрядился в ее рясу, и попытался представить, как можно любить так безумно и беззаветно – ведь он никогда так и не признался в своем авторстве, умерев в 1685 году в должности французского посла в Константинополе.

13 лет спустя, в 1698 году, уже другой французский дипломат в Константинополе, господин де Ферриоль, покупает на невольничьем рынке красивую 4-летнюю девочку, якобы черкешенку, утверждал продавец, и «княжеских кровей».  Девочку зовут Гаиде, со временем имя её «облагозвучат» и «офранцузят», наконец, крестив невольницу, и назвав её Шарлоттой Аиссе. К 16-17 годам мадемуазель Аиссе уже успеет поразить кавалеров эпохи Регентства экзотической красотой – говорят, проявил к ней блакосклонность и сам регент, герцог Орлеанский (история о том, кончилась благосклонность постелью или обошлась лишь обменом платоничесих чувств, умалчивает). И пора бы ей замуж, но в 1711 году возвращается в Париж, пробывший в Турции долгое время, посланник в Стамбуле, «благодетель» Аиссе, который… отказывает ей в свободе, откровенно сообщив, что покупал ее для того, чтобы «располагать» ею по своему усмотрению «и сделать когда-нибудь дочерью или возлюбленной»: «Опять таки судьба пожелала, чтобы вы стали той и другой, поскольку я не могу отделить дружбу от любви и отеческую нежность от пламенных желаний». Чудовище скончалось лишь одинадцать лет спустя, Аиссе тогда было уже 27 лет, и она по-прежнему жила в доме его семьи. Увы, к тому времени она в 1720 году в салоне госпожи дю Деффан успела встретить шевалье д’Эди, который полюбил ее, добился взаимности, в результате чего в 1721 году у них появилась дочь, которую мадемуазель Аиссе со своим шевалье, в ужасе от того, что скажет об этом свет, спрятали в монастыре под чужим именем. Внебрачная связь, страсть, которую Аиссе пыталась побороть, невозможность признаться в материнстве дочери, которая ее очень любила и хотела, чтобы та была бы ей мамой «на самом деле» - сделали ее жизнь несчастной, несмотря на любовь к ней многих влиятельных лиц и вращение в кругу умнейших людей того времени. Раз за разом отказывая шевалье в его попытках узаконить их отношения, Аиссе ссылалась на то, что он – рыцарь Мальтийского ордена, давший обет безбрачия, и вообще больше думала о том, что брак мог бы сильно повредить ее возлюбленному (у нее не было не имени, не состояния – внебрачная дочь, узнай о ней свет, могла поставить точку на его карьере и состоянии), нежели о том, чего стоит поддерживать незаконную связь все эти годы в тайне от других: 13 лет подряд! В 1726 году, встретив госпожу Каландрини, супругу женевского гражданина, имевшую весьма строгие религиозные взгляды (близкие к кальвинистским), Аиссе завязывает с ней переписку, продлившуюся 7 лет – вплоть до мучительной смерти мадемуазель от чахотки в 1733 году. Ее 36 писем, попавшие Вольтеру в руки в 1754 году, и им немного отредактированные, были изданы лишь в 1787 году. И, как и «Португальские письма», «Письма к госпоже Каландрини» вызвали у читателей восторг и сочувствие к их автору. Впрочем, в случае с Аиссе были скептики, утверждавшие, что письма сочинены кем-либо (не исключено, что и Вольтером), но довольно скоро сложилось вполне справедливое мнение о полной аутентичности эпистолярного наследия черкешенки. В письмах Аиссе прослеживается нарастающая тревога, что ее связь греховна, что ее страсть – необорима, и что она таким образом, будучи несчастной здесь, вдобавок получит воздание еще и там, на небесах. Выбор между возлюбленным и «долгом» для Аиссе длился все семь ее последних лет, и особенно мучительным оказался в последние месяцы ее жизни, точнее – медленного умирания. «Долг» победил. Аиссе успела исповедаться.

Collapse )

папе, 16-го года

Пар над водою тёплого февраля,
Каплей света луна на холодном стекле ручья,
Дымных призраков тьма тьмущая! - у ворот родника чёрного -
Белый туман надо льдом клубится. -

Из земли тебя выкопаю - на землю́ поставя, я скажу: живи, иди, игорь - во дни зимы - года шестнадцатого.
воздушный шарик

13. ядовитая маргаритка [прекрасная педофилия, vol.5]

"Валери и неделя чудес" (Valerie a týden divu, 1970) Яромила Иреша

13-летней девочке не давайте сладкого. Не говорите комплиментов, не надо сладких слов, и приятных мелодий. Не позволяйте нежиться ей, раскинувшись в помятой постели в ночи, когда открыты настежь окна в детской комнате. Девочка любит цветы – отберите их, уберите вазы из спальной, запретите вдыхать ароматы и запахи, закройте все двери, завяжите глаза – она не должна всего этого видеть. Цветы порочны, отрежьте бутоны. Выметайтесь звезды с небосклона. Умри, луна. Покончи с собой, солнце. Не позволяйте девочке говорить с незнакомцами,
гулять по ночам, вечерами, и даже днем – залитые белой патокой света лужайки опасны для воспаленного сердца. Ее оглушают болезненные видения на яву, чувства разрозненны, переменчивы, мгновенны – полминуты назад любила, сию секунду – нет. Очень скоро она полюбит засыпать обнаженной, вот увидите! Ей нельзя улыбаться, ее улыбка совращает тебя и меня, а когда она смотрится в зеркало, наевшись варенья, то, боже, даже саму себя. Заставьте носить корсеты ее, отнимите любимую кошку, убейте в клетке крохотного воробья. Не впускайте в комнату отца, поцелуи с родными под запретом. Поцелуи вообще табу. Ее воспаленное сердце жаждет, чего – не знает она сама. Обычное дыхание – сладострастно. Наряды – в шкаф. Прикосновение шелка неибежно оставляет на ее коже узорчатые ожоги. Наденьте рубище, сотрите с губ помаду, завяжите руки, чтобы не могла она себя ласкать, запретите дышать, а лучше превратите в куклу, разберите на части и спрячьте в сундуках детали. Пока она не повзрослеет.

Collapse )
Burroughs

Ее спина не чувствует прикосновений палача

«Ведьмы» / «Häxan» (1922) Бенжамина Кристенсена

Мощь этого волшебного жирного куска садомазохистских, некрофильских и просто демонических картин потрясает. Кривые, косые рожи, ангельские, невинные лица, бичевания, поцелуи в зад, цветущие сады, полет ведьм в синей ночи, шабаш в лесу, танец золотых монет, старухи и красавицы, монахи и врачи – все и вся участвует в одном большом повороте Колеса. Со скрипом, вонючее и прекрасное, оно, Колесо Средневековых чудес и сновидений, рассекает воздух и воду, огонь и звезды, обнажая женские тела и раздавливая мужские в мясо. То самое Колесо, которое вот-вот и мелькнет в картинах художников тех лет. Подземелья, привороты, заклятия и замки, дамы, ведьмы, инквизиторы. Прелесть чарующего и жуткого мира, подчиненного Молоху патологий, вытесненных из подсознания в реальность, пугает. Кристенсен – эстет эстетов, впоследствии будет хвалим самим Ингмаром Бергманом, но пока он, пытаясь развенчать мифы и верования европейцев мрачных столетий, с любовью к персонажам – с нежностью и обожанием! – рисует кинокартину подвешенных на виселицах девушек, где рядом с ними в карты играют мужики-охранники, или кинематографический пейзаж ночного североевропейского леса с танцами под дудку Веселого Беса трех изнемогающих от желаний дам, спиной к спине, с закрытыми глазами. Сегодня бы такое не прошло. Мы ребята политкорректные. Такой шмат средневековых Брейгелевских и Босховских фантасмагорий не для нас. Но он живой, он дышит! Посмотреть этот фильм и не глотнуть воздуха сказочных веков, да чтобы смрад не ударил в ноздри, возбуждая и настораживая, практически невозможно. Самое настоящее обаяние зла, невинности, фантазий и порока. Собрание странных киносочинений.

Collapse )

"И меня устрашает зима, потому что зима - это время комфорта"

Сим сообщаю, что 29 числа сего месяца автор журнала покидает насиженные места. Примерный маршрут "одиссеи": "Казань"-"Москва"-"Великий Новгород"-"Санкт-Петербург". Причин странного поступка - море. Повод - один. И тот чересчур интимен (в той степени, в какой вообще может быть интимным повод автора ЖЖ). В Москве буду пить, гулять и веселиться, дабы забыться с горя и вообще... В Новгороде планирую остановиться жить на время ( "дабы забыться и вообще"...). Про Питер ничего не знаю, но не махнуть туда после такого марш-броска будет вообще-то несколько странно. Вот как-то так, "май френдз", как-то так. Пост я этот оформляю задним числом. Потому что интернет у меня могут в любой момент отрубить. И я останусь в ваших глазах подонком, невежливо растворившимся в лучах заката. По-английски. А я терпеть не могу уходов по-английски. В них есть что-то пижонское. Прошу прощения у всех своих френдов за минорную тональность моих текстов и даже некоторую мизантропию. Но уж какой я есть, такой есть. Развожу руками. Временно освобождаю вас от вечно дождливого vergili. :) Прошу также прощения у тех, кому чего-либо наобещал, не успев выполнить этих обещаний (мерзавец, сволочь, подлец, покорно это признаю...). Но, по мере возможности, я, конечно, вернусь в виртуальное пространство. Правда, с учетом неизвестного будущего, я из своего настоящего могу только предполагать время этого возвращения (неделя? месяц?полгода?). Приятно наблюдать за персонажами "нуаров". Брутальными и мужественными парнями, в поездах пересекающих полстраны. В поисках лучшей доли. А чаще - в бегстве от прошлого. Приятно наблюдать... Гораздо менее комфортнее испытать "весь этот нуар" на собственной шкуре. Неизвестность - вещь колючая. Приносящая очень конкретные неудобства. А мертвая любовь все-таки мертвая любовь. Эфемерная и кажущаяся.
P.S. "Для тех, кому наобещал": с собой возьму все непросмотренные фильмы и непрослушанную музыку. Поделюсь мнениями о них в обязательном порядке при первой же возможности.
P.P.S. До 29-го числа, пока в сети, в себе и в состоянии - я чего-нибудь, быть может, еще и напишу.

"Однако это канун. Пусть достанутся нам все импульсы силы и настоящая нежность. А на заре, вооруженные пылким терпеньем, мы войдем в города, сверкающие великолепьем." :)

слова, слова, слова

Слова – самый удобный строительный материал на свете. Из них можно построить что угодно. Любой дом. Любое чувство. Любую жизнь. Квартиру со множеством комнат. Дымоход. Санта-Клауса с кучей подарков. Детей, облепивших кресла и диван. Любящую жену. Красивую. Умную. Талантливую. Нестареющую. Вечную. Нет, лучше вечно любящую. Очень удобно строить домики слов разной степени комфортности. Тексты. А потом в них прятаться. Исчезая навсегда. Застревая в дымоходе. Теряться на чердаках. Замерзать в сугробах. Отфутболить рождественскую сказку так, что в ней камня на камне не останется. Угробить святочный рассказ мрачным финалом. Поставив после всех красивых сладких слов траурную жирную точку. Или многоточие. Если ты постмодернист.

Слова – материал настолько удобный, что залепит любую щель в любом треснувшем семейном очаге. Раздуют огонь заново. Подгребут дровишек. Расшевелят поленья. Слова… Из слов можно строить замки. Шикарнейшие замки с прекрасной дворней и отличными гостиными. Слово что волшебная палочка. Взмахнул – и королева падает перед тобой ниц. Слова это твои личные ангелы. Слова очень гламурны. Они могут «замылить» страшный разлом в чьих-то чувствах. Задрать люки. Залатать дыру. Закрасить грязное место так, чтобы никакое «кентервильское привидение» больше не донимало. Заклеить его. Обоями. Дорогими и красивыми.

Collapse )

между делом...

Пока на дворе Его Величество Август, мой самый любимый месяц, расскажите немного о себе, а? Ну вообще, можно ерунду какую-нибудь. Что-нибудь этакое, мало кого интересующее, но вам лично очень близкое. :) Хочется просто как-то поговорить о чем-то. Просто поговорить. Простите, если что.

Господа, это моя первая интерактивная запись...