Category: образование

Category was added automatically. Read all entries about "образование".

фильмы как "потерянный рай": они больше прочих говорят нам о своем, нами уже утраченном, времени

Пересмотрел тут хиты прошлых лет. "Джуно" (2007 год) про забеременевшую школьницу, отдавшую ребёнка взрослой паре, и культовый "Американский пирог" (1999 год) с его пошлыми шуточками про первый секс. Ушло всё, и споры вокруг них, и сам контекст времени, и восприятие преломляется в зеркале 2020 года. В каком же милом и очаровательном мире мы когда-то жили! Оба фильма (снятые в глобальном жанре "школьного кино", они кардинально отличаются друг от друга), как оказалось, очень трогательные, но совсем не такими мне казались они тогда. То ли дело в том, что фильмы отодвинулись в прошлое и покрылись патиной времени, то ли я повзрослел. Обе ленты выглядят артефактами эпохи 1990-х и 2000-х, как глубокое и невозвратное прошлое, как миф, как Розеттский камень, недешифруемые окаменевшие куски. Кажется святотатством даже их препарировать с современной точки зрения. Почти как 1950-е или 1980-е. Это прошлое как уже отрезанная эпоха, которую только и можно что посмотреть в кино. А прошло ведь "всего лишь" 10-20 лет. И всё в труху. И такая печаль почему-то.

Наглядна даже разница между «Джуно» и «Американским пирогом»: разные саундтреки (в одном инди и панк, в другом гитарный брит-поп), разная семантика, подростковые словари и слэнги, цитаты и образы, которые они цитируют, уже не цитируются через пять-десять лет. И даже те образы, которые, вроде бы, переходящие как знамя ударника труда – первый секс, школьная любовь, романтические отношения между взрослыми и подростками – иначе трактуются и подаются. А с высоты современного политкорректного дня отдельные сцены воспринимаются совершенно иначе, как, например, яркие и запомнившиеся многим эпизоды с мамой Стифлера или подругой Джуно, увлекающейся бородатыми учителями. Сегодня, в лучшем случае, это бы подавалось как провокация в нарочито циничном и «неполиткорректном» фильме. Не говоря уже о поразительном отсутствии в обоих хитах – комедии конца свободных 1990-х, и уже хипстерской «Джуно» - темнокожих главных героев. Их практически нет! Как фильмы Дугласа Сирка или Джона Хьюза, они говорят о своем времени больше, чем великие фестивальные и оскароносные фильмы той эпохи. Невозможно по «Красоте по-американски», снятой в тот же год, что и «Американский пирог», судить о девяностых, в отличии от, казалось бы, простенькой подростковой школьной комедии. Зато по «Скотту Пилигриму против всех» судить о первом десятилетии нулевых еще можно, хотя фильм Эдгара Райта уже слишком похож на самоцитату хипстеров о самих себе, он «переварен». По фильмам Тарковского 1970-х годов вы ничего не узнаете о советских семидесятых – зато полузабытый школьный ромком «Не болит голова у дятла» Динары Асановой скажет многое, но на устаревшем для нас языке, и многое все равно окажется непонятым, несмотря на «транзитный» во времени и режимах сюжет: первая школьная несчастная любовь, опека учительницы над отбившимся от рук учеником, явная цитата в финале из «400 ударов» Трюффо. Наверняка, сцена с переодевшейся семиклассницей Ирой Федоровой, спускающейся по лестнице на свидание с нескладным Мухой была для тогдашних школьников культовой: у Федоровой отчетливо выпирает молодая грудь, которой она явно гордится, а подростковый эротизм – не самая выгодная и популярная тема была у советского кинематографа .

Про такие фильмы как «Не болит голова у дятла», «Джуно» или «Американский пирог» американцы говорят dated, которое не совсем точно переводить как «устаревшее», оно скорее сильно укоренено в ту или иную эпоху, и в отсутствии контекста во время его просмотра неизбежны потери. Уже невозможно и тем, кто смотрел их когда-то в первый раз, посмотреть эти ленты снова «внутри времени», они все равно выглядят мыльными пузырями, которые можно обозревать со всех сторон, «с точки зрения вечности», но в которые невозможно проникнуть, не разрушив их. То, что с такой легкостью давалось и прочитывалось подростками 1975, 1999 года или 2007 года, юношеским чистым восприятием – не дастся сегодня даже насмотренному и начитанному эксперту, обложившемуся оксфордскими и кембриджскими словарями. Эти маленькие фильмы как "потерянный рай": они больше прочих говорят нам о своем, нами уже утраченном, времени.

Еще точнее назвать «Джуно», «Не болит голова у дятла» и «Американский пирог» - запылившимися старыми школьными фотоальбомами, которые твои родители хранят на верхней полке, и достают при гостях во время праздников вспомнить прошлое. На снимках вышедшие из моды свитера, позабытые театральные постановки, давно закрывшийся кинотеатр на углу (там теперь супермаркет), советские буквари, и непонятные странные демонстрации с какими-то флагами. «А вот та, видишь, слева во втором ряду, с черной длинной косой? Ее больше нет. Говорят, сердце не выдержало, такой молодой была, муж оказался пьющим».

"Ой, кумушки-голубушки, примите мене. Вы будете венки рвать — возьмите мене"

«Восьмой класс» (Eighth Grade, 2018) Бо Бернема

Главный инди-хит этого года, потенциальное ядро для наградного сезона, его только правильно надо зарядить в нужную пушку. Это – школьное кино, но вовсе не школьный ромком из дурашливых 1980-х или даже 2000-х. Если это и комедия, то скорее горькая, или горько-сладкая. И рассказывает она о таком же горько-сладком периоде жизни 13-летней девочки из средней школы. Кино о воспитании чувств посвящено непопулярной в школе интровертной милашке, которую умный автор не стал делать совсем уж гадким утенком (или, что еще хуже, чернокожей, лесбиянкой или инвалидом – «для контрасту»). Она вполне симпатична, но смешно, как режиссер ее временами делает толстой, и старательно снимает ее растущий второй подбородок, и накладывает на личико кучу прыщей, а временами совсем забывает об этом, и она оказывается не такой уж толстой, и прыщи куда-то пропадают! Зато автор ни на минуту не забывает о том, чем отличается поколение Z от поколения миллениалов: тем, что представители поколения Z чуть ли не с детского сада погружены в смартфонную виртуальную действительность, мир лайков и симпов. Главная героиня фильма Кайла – это, пользуясь словами «Монеточки», маленькая инста-душа, которая очень хочет быть популярной, ведет даже видеоблог (она блогерша!), блог, впрочем, кажется, почти никто не смотрит. В видеоблоге она учит других, как быть популярной, но в реальности это у нее раз за разом не получается. Сами эти записи автор фильма филигранно помещает в киножизнь инста-души, когда комментирует этими пафосными девочковыми размышлениями все ее неловкие попытки подружиться со своими сверстниками. Кайла тайно влюблена в смазливого спортсмена (похожего чем-то на этого, как его, Бибера): когда она его видит, за кадром оглушительно начинает звенеть прекрасный электронный попсовый саунд, написанный для фильма композитором Анной Мередит. Ради «Бибера» девочка готова на все, даже на «блоуджоб», как она уверенно сообщает ему – вечерком тайно от папки она смотрит, что такое «блоуджоб» в интернете и с отвращением недосматривает видео «Как научиться делать лучший «блоуджоб» на свете». Папка ее – мировой папаша вообще, настолько идеальный, что кажется придуманным. На папке она срывает злобу и раздражение от неудач на школьном фронте. Папка как домашний зверек, в ее системе координат он слабейшее звено, и она чуть ли не вытирает об него ноги, а он счастливый такой, что у него такая замечательная дочка! Нота бене: дочка у него действительно замечательная, а он и правда мировой папаша, вот такой вот парадокс.
Collapse )

Кира Муратова про мерзость с любовью и всяческой нежностью

«Астенический синдром» (1989) Киры Муратовой

Чудовищная и прекрасная картина. Похожая на неизвестное полотно Иеронима Босха, включившее в себя микрокосм и макрокосм, и стало быть «18+», не для детских глаз – но вывешенное в школьном холле, где проходят пионерские линейки. «Астенический синдром» слегка напоминает Питера Гринуэя (и «Священные моторы» Каракса), по той – в случае Гринуэя – пышности, мнимой хаотичности, «мусорной свалке», где накидано что угодно, кинопомойке, которая воняет и благоухает в одно и то же время. Но Гринуэй барочен, манерен, и играет гармонию мажорными аккордами, пока в кадре разлагается плоть. Муратова не знает ни барочной, ни классической, ни ренессансной гармонии, или не хочет знать, во всяком случае в конце 1980-х – не хотела или не имела сил на то. «Астенический синдром» - это поздняя осень советского средневековья, темный перестроечный век, спетый не ангельскими голосами мальчиков, кастратов или девственниц, а похабным ярмарочным райком, в лучшем случае – советская «Кармина Бурана» странствующих комсомольцев-голиардов. Кино настолько жирное, что его плоть складками свисает по краям кадров, а в крови его холестериновыми бляшками плавают потускневшие лозунги и интеллигентские штампы. И так парит в своих сновидческих высях, что пересказать поток образов не представляется возможным: от прикосновения слова любой внятный образ Муратовой, которая точно сомнамбулой снимала своё кино, во сне держала камеру и командовала актерами – никнет, исчезает, испаряется. «Астенический синдром» - из фильмов породы «вавилонская башня», или, если хотите, готический собор, только собор недостроенный, кривой, перекособоченный, но окропленный иссопом и кровью, делающими сами камни – божественными. Это кино длится, длится и длится, но достаточно попасть в эту красно-чёрно-золотую воронку с призраком сепии, и хронометраж в два с половиной часа покажется точкой, только растянутой во времени. И само воздействие его – нагнетательно, будто сонет построенный Петраркой на протяжении столетий дописывался бы другими авторами, пока перед нами не оказалась бы рукопись длиною в жизнь, шумящая на разные голоса обо всем на свете. Удав Муратовой все ползет по твоему телу, по ногам, рукам, по шее, но душить медлит. Там, где Гринуэй остановился бы художником, окинув фреску взглядом – «закончено», Муратова неутомима, ей не свойственно останавливать мгновение прекрасное, какое там! – мгновений уже рой пчелиный, который угрожающе ветвится над тобою в небесах, и растёт, растёт, растёт. И действует на нервы на животном уровне. И действует на душу так, что хочется ей спрятаться, но некуда спрятаться ибо Первый Ангел Господень вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю советских восьмидесятых. И падала ниц, и, воя, умирала огромная страна.

Муратова добивается не катарсиса, а чего-то после него, где нет уже идеализма «прозрения». В переводе на язык секса – не оргазма, а посткоитального оцепенения. После просмотра чуть ли не физически ощущаешь проженные пятна на сетчатке глаза: как если бы два с половиной часа смотрел на корону солнца во время затмения. Как и позднее, в «Трех историях», в «Астеническом синдроме» царит золотая осень в красках Высокого Средневековья, ясная, ослепительная в своей ясности и прозрачности, на такую ясность бедные глаза зрителя не расчитаны: эти цвета ярмарочные ли они, базарные, уличные, как будто на контрасте к происходящему бедламу – занебесные, это свет финала «Божественной комедии», земные души глядеть на него не могут, не готовы. При этом «Астенический синдром» в действительности не привязан ко времени советской и постсоветской чернухи в кино и в жизни. Муратова видела вашу и нашу перестройку в гробу, там же видела и капитализм с коммунизмом, для неё это всё бестолковые, ненужные слова, потерявшие всякий смысл в человеческой толпе вселенского ли педсовета, разговора о либеральных ценностях, учеников, учителей, базарной ругани, грязи в метро, сотен жоп, человеков без свойств, пьянства, мата, какого-то многоветвистого всеобщего блядства, сепии смерти и похорон, и великой без дураков красоты: Красоты хочу, человеческого, божественного, но прежде всего Красоты! – орет Муратова, видя как никто на самом деле эту самую красоту в мелком быте, в ужасах своего времени, в сценках, где отец бьет кошку, потом бьет дочку – это страшно, но и дико смешно. Это дикая красота, ускользающая от любых слов – красота хищная, андеграундная, красота диких псов с городских окраин, красота вонючих и облезлых нищих, красота пляски тел, веселыми марионетками болтающихся на виселице в ожидании воронья.

«Астеническому синдрому» как раз этот самый синдром не свойственен, как не свойственен он Муратовой – ни ангедонии, ни астении, сплошная истерика жизни, пульсирующей под объективом ее кинокамеры. Тошнотворное, но ослепительно прекрасное варево жизни снято ею при кажущемся хаосе происходящего в математически-точных чертежных этюдах на миллиметровой бумаге, каждая фраза могла бы пойти в народ (если бы народ интересовался Муратовой), чуть ли не каждая сцена вжирается в зрительский мозг незабываемым образом. Вот школьница, целующаяся с учителем в поезде метро, и школьница же с размазанной помадой на губах – на перроне. Вот пожилая толстушка, учительница-завуч пискливо – точно кастрат – разговаривающая со всеми на свете на повышенных визгливо-истеричных тонах. И как тут её не возненавидеть, эту воплощенную «советскую тётку», эту воплощенную Пошлость? И вот та же «училка» дома, с сыном, глупо хохочущая с ним над чернющей его остротой – и как её тут не возлюбить, какая она все-таки милая… В «Астеническом синдроме» Муратова, которую обвиняли и обвиняют в мизантропии, сама, своими руками, препарирует мизантропию, эту гадость, налипшую на мозгах, и свойственную как советчикам, так и антисоветчикам, как читателям тогдашнего «Огонька», так и партийцам; взгляд их скользит по людской картине: кого бы еще возненавидеть и одарить презрением, отделив себя от мерзкой людской жижы в уютную элиту, заснуть и видеть сны на двенадцатом этаже сталинской высотки, да пропадите вы все пропадом. И, казалось бы, в «Астеническом синдроме» есть всё, что только можно презирать и ненавидеть: от проклятущей людской очереди до маленькой противной мещанки . Но отчего-то этого не происходит.

Фильм вообще, конечно, можно посмотреть под двумя разными углами. Первый, и самый очевидный – будет мизантропическим. Лента начинается фильмом-в-фильме, стартующим в свою очередь с похорон и знакомящим со страшной жизнью женщины, потерявшей мужа, и теперь ненавидящей всех и вся, и себя в первую очередь: «Да вы ногтя его не стоите!», - вопит она. Фантастической пробы нигилизм. Дай возможность, и она взорвет себя в метро под крики «Аллах Акбар». Что поразительно, большинство умников примеряют этот постпохоронный нигилизм на себя, и ненавидят «эту пошлость вокруг», и кричат «это диагноз обществу!» Страшно представить, что в каждой голове интеллигента и интеллектуала может сидеть эта маленькая женщина с поясом смертника, рафинированный Дез Эссент, пересаженный на радикальную почву. Другой такой тип постпохоронного нигилиста сидит в кинозале, досматривает ленту о потерявшей мужа женщине, сладко посапывая. У него астенический синдром и нарколепсия – он засыпает в самое неподходящее время (или, наоборот, подходящее – для него, не желающего ни слышать, ни видеть всю эту гадость вокруг). И если женщину в фильме-в-фильме нам всё-таки было жаль, то вот этого человека пожалеть тяжело. Герой – учитель в школе, Николай Алексеевич, его всё достало, он от всего устал: от ни во что не ставящих его учеников, от жены, от тёщи, от проклятой мещанской пошлости, от тупых разговоров в парке. А ты смотришь и не понимаешь: как всю эту разросшуюся средневековым гобеленом жизнь можно не любить, или хотя бы не испытывать любопытства к ней, нежно-человеческого любопытства малого к большому, любопытства младенческого? Разве не прелесть две школьницы-подружки, сидящие за первой партой, обеих зовут Маша, одна брюнетка, другая блондинка, и говорят они зачастую в унисон (одна из них – Наталья Бузько – и вы не поверите, что ей в кадре не 14-16 лет). Разве не поражает воображение арт-хаусный вертеп в квартире сестры учителя (и, о ужас, с раздетыми школьницами), абсолютно невинный почему-то, и милый, милый. И ученик Ивников милый, который подрался с учителем, но который спасает юродивого от двух стерв. И этот самый юродивый, радостно вытаскивающий из лужи розовую туфлю. И разве не очаровательно беседуют о коте и муже две дамы-денди в парке, от разговора которых учителю невмоготу? Невмоготу? Но почему?

Вот если зритель принимает героя за Героя, и видит всё его глазами – то картина, конечно, аккуратно ложится в лекалы «острого социального перестроечного кино», а самого зрителя можете смело обвинять в мизантропии. Если же вы, глядя на кислотное кипение этого советского Босха, не испытаете омерзения (или «только омерзения»), и почувствуете хотя бы на мгновение не только ужас, но и всю красоту мгновения, мгновений – то кино перестанет быть социальным совершенно, и станет психологическим этюдом про больных ненавистью, презрением к другим, про «остросоциальных гадин». В принципе, Муратова не ставит перед зрителем выбора, ей не до зрителя вообще, она пытается разобраться с собой, с собой и взглядом на этот чудовищный, но и прекрасный мир, который был бы возможно во много раз прекраснее без советских людей (да и вообще без людей), но был бы в то же время чего-то лишен. Лишен, например, свойственной тому же «Астеническому синдрому», как и «Трем историям», и «Мелодии для шарманки» - какой-то жестокой нежности. «Астенический синдром» - телеграмма со всяческой мерзостью, но ещё и с нежностью, с большой и мало кому нужной отчего-то любовью. «Я вас всех люблю! Люблю, бестолковые мои такие, подлецы и шлюхи, воры и скучные люди, бездари и гении, всех люблю, идиоты!» - так только и можно перевести на язык кинописьмо Муратовой. От мерзости в кадре может заболеть голова, и в висках стучать будет, спору нет, но от нежности – в кадре и за кадром – сердце болит ноющей болью, болит и воет. Муратова стала великой в тот момент, когда полюбила не только окружающих героя людей, но и самого героя, который ей тоже мил. Она стала великой в тот момент, когда в финале за героем в психушку приходят его любимые ученицы Маша и Маша, и в сонной палате ночью будят несчастного педагога: «Николай Алексеевич! Николай Алексеевич! Проснитесь!» Кричат они ему и смеются сами волшебным смехом феи Динь-Динь. И они принесли ему одежду, и просят идти за ними, и Муратова, не в силах сдержаться, четыре раза с разных ракурсов показывает смеющихся девочек, которые подносят бедному учителю одежду, а одна Маша, блондинка, просит жениться на ней, потому что она его любит, и они будут жить вместе. «Где?! – спрашивает ошеломленный учитель, - да и как же родители твои, Маша?!» «Все будет хорошо, - говорит Маша, - мама у меня очень добрая, не обращай внимания, если будет ворчать, все будет хорошо… И куда подевались два с половиной часа грызни всех со всеми и пресловутые перестроечные ужасы? Когда тебя отпускает муратовский Босх, ты остаешься с письмом её в руке, бумагой, закапанной твоими слезами, и буквы «всяческой мерзостью» расплываются, и остается одно только слово «нежность».

И именно этой нежностью наполнена лучшая, наверное, сцена в фильме: где та самая неприятная завучиха Ирина Павловна (гениально сыгранная Свенской) в комнате, с пошлым всегдашним ковром (ковром и рисунком на ковре Муратова нарочно тычет в зрителя), в комнате, заставленной стульями, диваном, столом, в этой страшной неразберихе, в комнате кричаще-багровых тонов она разучивает «Strangers in the Night» на трубе. И вот это уже не раёк, не смех сквозь слёзы Вийона, а ангельских голосов поэма. Потому что, как и во всякой «божественной комедии», здесь есть не только инферно с чистилищем, и потому она и комедия, что все закончиться должно хорошо – Раем. Другое дело, что Николай Алексеевич добраться до него так и не смог. И не стало Николая Алексеевича тогда, как будто никакого Николая Алексеевича никогда и не было. Но в раю Муратовой, думаешь ты про себя, зарезервировано место для советской завучихи Ирины Павловны, которая разучивает «Strangers in the Night» на трубе. Нетрудно быть художником, создавая героя нашего времени, страдания интеллигента, который на деле оказывается зачастую человеком без свойств. Гораздо труднее разглядеть в завучихе скрытого ангела, разглядеть, а потом безо всякой фиги в кармане воспеть, и так воспеть, как рыцари воспевали в Средние века Деву Марию.
  • Current Music
    Iggy Pop - "Livin' On The Edge Of The Night"/"The Passenger"
  • Tags